После ареста Шаламов оказался сначала на Лубянке, а затем в уже знакомой ему Бутырской тюрьме. Раньше, восемь лет назад, он первое время сидел в одиночке, а здесь его сразу после процедур дезинфекции, снятия отпечатков пальцев, фотографирования анфас и профиль провели в общую камеру номер 67. «Дежурный открыл дверь, и я вошел в тюремный полумрак и запах пота и лизола», — писал Шаламов. Камера была переполнена: вместо положенных по норме двадцати пяти человек в ней находилось около шестидесяти, спали по очереди не только на нарах, но и на дополнительных щитах. Первое, о чем спросил Шаламов с порога: «Кто староста?» — сразу обнаружило в нем старого сидельца, и пришлось отвечать на контрвопрос, когда это с ним было — «в 29-м году». «Получишь пять лет! По КРТД»[28] — оптимистически прокричал ему искушенный в приговорах староста.
Пять лет за «грехи молодости», связанные с «троцкизмом», были тогда стандартом, но нет тюремных стандартов без отступлений — это Шаламов понимал хорошо, как и то, что на волю из Бутырки не выходят. Очень многое зависело от случая — от лишнего слова на следствии, от шлейфа прошлых и новых улик, от показаний свидетелей. Он знал, что значение этих старых истин неизмеримо выросло с тех пор, как в сентябре 1936 года по указанию Сталина на пост главы НКВД был назначен Н.И. Ежов — при нем в приговорах стало возможно все, даже самое фантастическое и иррациональное. Один из соседей Шаламова по камере, его давний знакомый по МГУ и оппозиционным делам Арон Коган, имевший такую же, как у Шаламова, первую судимость, был подведен следователем под трибунал и расстрелян 17 июня 1937 года, спустя всего две недели после того, как было решено дело Шаламова (писатель так и не узнал об этой участи А. Когана, к которому относился очень тепло и с которым беседовал в камере на философские темы — одной из этих тем мы коснемся ниже).
Следователем у него самого оказался невысокий по чину сержант госбезопасности Ботвин. «Чекистами работников этих учреждений уже не называли», — многозначительно отмечал Шаламов. Столь малый ранг следователя говорил о том, что его дело не принадлежало к числу особо важных, но любой сержант мечтает стать по крайней мере лейтенантом, и Ботвин не был исключением. Шаламов в воспоминаниях назвал его ленивым циником — потому что тот вел дело не спеша, занимался во время допросов еще какими-то своими бумагами, и Варлам (как некогда на Вишере во время «дела Стукова») успел просмотреть через стол в очень тесном кабинете («ноги наши соприкасались») свое дело 1929 года, поднятое из архивов. Это значило, что новое дело разрабатывалось самым серьезным образом и в нем открывались, как писал Шаламов, «безграничные по тем временам возможности». Ботвин, постоянно подгоняемый начальством, проявил на этом пути весьма большое усердие и продлевал следствие, чтобы «выжать максимум». Это подтверждают не только свидетельства писателя, но и материалы из архива ФСБ.
В них отчетливо видна главная цель Ботвина — обвинить Шаламова в том, что он после отбытия первого срока не «разоружился» и продолжал «активную троцкистскую деятельность». Поэтому его основные вопросы были связаны с контактами Шаламова по возвращении в Москву. Шаламов был готов к этому и, понимая, что путь отказа от показаний, избранный им в 1929 году, в 1937-м уже не уместен, отвечал с той мерой откровенности, которую подсказывали ему приобретенные с молодости конспиративные навыки. Главное — не говорить ни одного неосторожного слова и не подвести товарищей. Поэтому он упоминал только пять фамилий — и именно тех людей, которых нельзя потянуть за собой «хвостом», поскольку все они, по его сведениям, должны находиться где-то далеко от Москвы (как он догадывался, в ссылках). Эти фамилии, постоянно фигурирующие в протоколах: С. Гезенцвей, М. Сегал, А. Веденский, Н. Арефьева и Б. Казарновская.