Выбрать главу

Эх, Никитка, Никитка…

Как она волновалась, как переживала, боялась, когда он пошёл в армию! А он отслужил. Вернулся. На работу устроился. Девушки ещё не было, но совсем ведь молоденький, всё впереди!.. И такая нелепая смерть: подрался на улице зимним вечером и замерз в двухстах метрах от дома.

Люба отложила свидетельство, чувствуя, как горечь переполняет уже не рот, а всё её существо, и от неё становится больно в груди. И руки сами перебирают бумаги.

Следующий документ – большой, розовый. С разводами. «Договор о государственной регистрации права». Документ такой солидный, торжественный и такая малость — собственность на комнату, одну-единственную комнату в девять квадратов в шестикомнатной коммунальной квартире по адресу… Мда, целая комната в её полном распоряжении! Люба невесело усмехнулась.

А вот ещё один бланк, зелёный. Свидетельство о расторжении брака. Подольский Дмитрий Витальевич и Подольская Любовь Никитична.

Сколько уже прошло? Семь лет? Или восемь? Ей не хочется считать. Развелись и легче стало. Не счастливо, нет. Просто легче.

Люба задумалась. А может, не стоило тогда рубить сплеча? Может, нужно было потерпеть, и Димка выправился бы?

Но она так устала! Терпела долго, долго боролась: собаку завела, Тефика, чтобы отвлечься самой и отвлечь мужа. Всё ждала, что вот, он, наконец, отгорюет, очнётся, придёт в себя. Может, они уедут или попробуют – отчаянная надежда! — родить ещё одного ребенка. А если не получится, возьмут из детского дома?..

Но Димка не очнулся. Как она ни старалась, как ни тащила его, всё было напрасно – он пил, рассказывая, что никак не может пережить смерть сына. Не сработало кодирование. Не помог психолог, не спасла собака.

А ведь Никитка и её сыном был, единственным. Мальчиком, которому досталась вся её нерастраченная на других детей, которых они так и не решились родить, любовь! А любви этой было так много... И как только она не испортила этой огромной, такой чрезмерной любовью сына?.. Или, может, потому и ушел так рано, что получил всю любовь, что причиталось ему на веку?

Она, Люба, тоже сына потеряла, и у неё тоже сердце болело и душило горе, и очень хотелось быть слабой и плакать, выть от горя и безысходности. Но Димка не обнял её, не утешил, не подставил плечо. Нет, он топил своё горе, забывался и забывал. И Люба махнула рукой – зачем спасать того, кто не просит об этом, того, кому твоя забота не нужна?

И развелась. Помогать помогала, но по минимуму, как помогала бы соседу, как помогала старухе Матвеевне или Семенычу, а жизни его больше не касалась: хочет пить – пьёт, не хочет – не пьёт. Потому что они лишь соседи, просто соседи по коммуналке, не больше. Случайные люди. Да, так уж случилось – они просто живут рядом. Рядом, но не вместе.

Люба прислушалась. В коридоре кто-то крался – на старом кафеле звуки были слышны хорошо. Это не толстая Людка или её муж, не такие у них шаги, эти никогда не крадутся, идут по-хозяйски, широко, тяжело, по-слоновьи. Семёныч? Нет, тот медленно двигает ногами, волочит их по полу, громко шаркает. Значит, Димка.

Люба горько улыбнулась.

Взгляд упал на собачью подстилку. Свет лампы туда не доставал и её почти не было видно, но Люба точно знала, что в середине, где сворачивался клубком, когда спал, Тефик, она примята больше – продавлена собачьим телом, и в этой ямке, если присмотреться, можно увидеть темную собачью шерсть, а если принюхаться, то, наверное, и учуять запах его шкуры.

Горечь заполнила рот, забила дыхание. Из глаз покатились слёзы.

…— Любочка, дочка, — синюшные губы отца двигались еле-еле, и казалось, что это они делают голос таким слабым и сиплым, — пообещай…

Тонкие пальцы Любы смотрелись по-детски маленькими и слабыми в отцовской ладони – большой, с въевшимся в грубую, кое-где потрескавшуюся кожу машинным маслом. Смотрелись бы, если бы не беспомощность ладони, которая и сжать-то была не силах девичью ладошку.

— Что, пап? Что пообещать? – голос дрожит, как Люба ни сдерживается, и слёзы всё равно текут из глаз.

— Пообещай, что будешь счастливой… — отец замолкает, тяжело переводя дыхание, а потом всё же чуть поворачивает голову к Любе и глядит из-под полуприкрытых век. – Я вот не успел… Всё что-то было нужно – то работать, то мамку твою вылечить…

Он маму любил. Так любил!.. Так преданно, верно, как-то по-собачьи. И только недавно перестал горевать о смерти мамы. Только недавно смирился, перестал, наконец, сокрушаться, что мало сделал, что не успел, что мог бы, а не сделал… Вот, просто вздыхает. А ведь совсем недавно, едва вспоминал её, так и говорить не мог – перехватывало дыхание от слёз.

— …То, чтобы тебя поднять. И не пожил толком. Не порадовался. И теперь уж не успею…

И снова сипло перевел дух. Совсем слабый, даже говорить трудно. А Люба губу закусила – не разрыдаться бы прямо тут, не растечься бы лужей, дослушать бы.

— Внуков бы хоть глазочком… Увидеть… — тяжело ему говорить, и дыхание еле-еле шевелит тяжелую грудную клетку. Вздох. – Не успею. Жаль… Но ты, Любочка… — и голова с седыми влажными прядями тяжело поворачивается к ней ещё чуть-чуть, и морщинистая кожа шеи с отросшей неопрятной щетиной собирается крупными складками, — ты будь счастлива. За себя… за мамку… за меня…

— Папа! Ну что ты говоришь? – губы предательски дрожат и кривятся в плаче, который так и рвётся наружу, не удержать.

— Любася… — натруженная большая рука отца под её пальцами чуть шевелится, и Люба скорее догадывается, чем на самом деле чувствует пожатие, — не спорь…

И Люба снова закусывает губу и кивает, кивает – она не будет спорить, вот, она уже не спорит. Молчит. Слушает. Глотает слёзы.

— Пообещай, что будешь счастливой... Что всё вот это, — глазами показывает отец на культи ног, — не напрасно…

— Обещаю, — сквозь слёзы бормочет она. – Обещаю, пап! Обещаю, что буду счастливой...И за тебя, и за маму.

— И за себя, дочка… — слабо улыбается он, и от улыбки этой ещё горше, потому что совершенно ясно, что осталось отцу совсем немного.

— И за себя, пап, — сквозь слёзы бормочет Люба, утыкаясь мокрым лицом в отцовскую ладонь, что пахнет машинным маслом и железом…

Отец умер той же ночью, и Люба долго ещё плакала, едва улавливала запах машинного масла и железа. Её утешала лишь мысль, что отец всё же успел сказать самое главное – про счастье, про то, как жить и к чему стремиться. И она всю жизнь стремилась – шла к счастью, ждала его, жаждала.

И вот уже можно подвести итог. Счастье было в её жизни? Было. Только совсем мало, какие-то короткие мгновенья. И всё, что у неё осталось, без труда поместилось в этой коробке — фотографии, документы, памятные мелочи.

Нет! Так невозможно! Так — нельзя!

Люба, не вставая с любимого кресла, потянулась за вязанием, быстрым, жадным движением выхватила его из коробки, положила на колени. Едва расправив, схватилась за спицы. Дрожащей рукой провязала одну петлю, другую, третью… Потом —ряд и ещё один. И так ряд за рядом, ряд за рядом, упорно, отрешенно, самозабвенно, и слёзы стали высыхать, а пальцы успокоились и перестали дрожать. Постукивание спиц стало ровным, монотонным, умиротворяющим, всплыл образ Альбины в свадебном платье, её широкая улыбка, высокий мужчина рядом, тоже улыбающийся, старше невесты, но не старик…

И Люба с провалилась в «шальную магию».

Финал. Там

Финал. Там

На утро после скоропалительной свадьбы Альбина проснулась и долго лежала, уткнувшись носом в подушку.

Ещё за несколько дней до торжеств у них с Альбертом состоялся разговор. Оба чувствовали себя неловко, каждый по-своему, но после Альбина наполнилась тонко звенящей благодарностью к человеку за его предупредительность и бережное отношение. За одно это она могла бы его полюбить.

— Я обманулся с вами в лучшую сторону, — с мягкой улыбкой сказал Альберт.