Шаляпин рассказывал:
«Мы ставили спектакль целиком, что невозможно в России вследствие цензурных условий. У нас, например, сцена коронации теряет свою величавость и торжественность, ибо ее невозможно поставить полностью, а в Париже в этой сцене участвовали и митрополит и епископы, несли иконы, хоругви, кадила, был устроен отличный звон. Это было грандиозно; за все 25 лет, что я служу в театре, я никогда не видал такого величественного представления».
Он приводит также любопытную подробность открытой генеральной репетиции, без декораций и костюмов, которые еще не были готовы.
«Лично я очень скорбел о том, что нет надлежащей обстановки, что я не в надлежащем костюме и без грима, но я, конечно, понимал, что впечатление, которое может и должен произвести артист, зависит, в сущности, не от этого, и мне удалось вызвать у публики желаемое впечатление. Когда я проговорил:
я заметил, что часть публики тоже испуганно повернула головы туда, куда смотрел я, а некоторые вскочили со стульев…
Меня наградили за эту сцену бурными аплодисментами. Успех спектакля был обеспечен. Все ликовали, мои товарищи искренне поздравляли меня, некоторые, со слезами на глазах, крепко жали мне руку. Я был счастлив, как ребенок.
Так же великолепно, как генеральная репетиция, прошел и первый спектакль — артисты, хор, оркестр и декорации — все и всё было на высоте музыки Мусоргского. Я смело говорю это, ибо это засвидетельствовано всей парижской прессой. Сцена смерти Бориса произвела потрясающее впечатление — о ней говорили и писали, что это „нечто шекспировски грандиозное“. Публика вела себя удивительно, так могут вести себя только экспансивные французы: кричали, обнимали нас, выражали свои благодарности артистам, хору, дирижеру, дирекции».
Хотя, как рассказывает Шаляпин, спектакль якобы ставился целиком, однако была исключена сцена в корчме, так как не удалось сыскать нужного для ансамбля Варлаама.
Музыкальный критик И. Кнорозовский писал о произведенном на парижскую публику впечатлении:
«Русская музыка празднует теперь в Париже великое торжество. […] Вся парижская печать с редким единодушием рассыпается в похвалах по адресу исполнителей и, за немногими оговорками, также на счет произведения. Из отзывов наибольшего внимания заслуживает рецензия в „Фигаро“ Роберта Брюсселя, одного из знатоков и почитателей Мусоргского. […] „Исполнение было несравненное. Что сказать нового о таком великом художнике, как Шаляпин? Я хотел бы отметить не столько подвижность или густой и вместе ясный тембр его голоса, сколько полную общность между его искусством и талантом Мусоргского. Весь он превратился в Бориса Годунова; сцены наиболее напряженные, экзальтированные казались совершенно естественными — столько убедительной искренности вкладывает он в свою роль. Он ненавидит мелодраматический пафос. У него сдержанные жесты, едва заметные интонации голоса, простые движения тела, которые раскрывают сложную психологию Бориса лучше, чем всякая напыщенность и вспышки“».
Подводя итоги постановки «Бориса Годунова», парижский корреспондент сообщал журналу «Театр и искусство»:
«Как вам уже известно, первый опыт постановки русской оперы на французской сцене прошел блестяще […]. В публике говор восхищения, но это не наша русская публика, не дающая артисту допеть арию до конца и прерывающая бешеными рукоплесканиями. Это публика французская, выдержанная. Притом она боится показаться смешной в своем увлечении — le peur du ridicule [15] и высказать окончательно свое мнение, прежде чем появятся отзывы печати, но она вызывает Шаляпина, и опять редкое у французов явление — сидит на местах до последнего акта. На другой день вся парижская печать без исключения дала восторженные отзывы о музыке и исполнении».
Спустя два месяца появилось сообщение из Парижа: «За гастроли в Grand Opera Шаляпину пожалован орден Почетного легиона».
Летом 1908 года он оказался в Аргентине, где в Буэнос-Айресе выступил в «Севильском цирюльнике», «Дон Жуане» и «Богеме» (Колен). Последнюю партию он пел в свое время в Московской Частной опере.
Какие впечатления вывез он из Южной Америки и вообще как воспринял встречи с тамошней публикой? Ответом на этот вопрос может служить письмо к Теляковскому, посланное в августе 1908 года из Буэнос-Айреса.