Выбрать главу

Иной раз, довольнешенек, хвалился: "Я давно говорил: все дело - в подборе людей! По уезду только то и слышишь: там - сожгли; туда воинскую команду поставили для охраны; у Башкина - забастовки, на самого - покушались! А у меня, в добрый час сказать, тишь да гладь!"

...На балкончике главного здания Костя постоял всего один какой-нибудь миг. Володю у стенда он, по-видимому, не успел и заметить. А Володя тем временем раздумал и ему говорить. "Да что я - маленький, что ли? Неужели я сам не могу этого человека выследить да и отучить его от этих... художеств?! Не справлюсь один - Костя мне поможет!

И человека этого он уследил!

Это был... - сердце у него зашлось кровью! - Егор Иванович Любцов! И, ошеломленный, подавленный, Володя не посмел даже подойти к своему стенду, пока инвалид с удивительной, словно бы привычной, ловкостью наклеивал свои, совсем другие столбцы поверх столбцов "Русского слова". И что же делать теперь?! Володя уже успел привыкнуть к этому человеку, он особо из всех выделял и чтил Егора Иваныча: герой и жертва войны. Георгиевский солдатский крест навесил ему при обходе госпиталя, где отняли Егору Иванычу ногу, сам генерал Брусилов - за отвагу, проявленную в боях под Львовом. Да неужели же этот человек хочет того же, к чему призывают народ эти ужасные большевики: заключить с германцами мир - мир без всякой победы, и это - после стольких жертв?!

И в полном смятении чувств, в горестном своем недоумении, Володя решил, что лучше всего, а уж для заблудшего Егора Иваныча заведомо и безопаснее, если обо всем, само собой разумеется, под великим секретом, рассказать Константину и с ним посоветоваться.

Так он и сделал.

Костя был на ночной вахте в крупчатном корпусе, наверху, возле вальцов, когда Володя взошел к нему.

Так бывало нередко. И Константин обрадовался: он ждал его. Володя все ему рассказал. Тот слушал молча. Когда же Володя кончил, Константин Ермаков, ни слова не говоря, поднялся и первым делом опустил наглухо крышку над лестничным входом, хотя и без того нельзя было бы подслушать их негромкого разговора из-за того непрерывного и равномерного гуда, шума и хлеста, перебиваемого ритмичным звяком и щелканьем, какими заполнен был весь турбинно-крупчатный корпус.

Недаром же и Матвей Матвеевич Кедров, по совету всех ближайших своих помощников - и Ермакова Константина, и Ермакова Степана, и Егора Ивановича, - признал, что нет и не может быть лучшего, чем здесь, безопаснейшего места для довольно-таки изрядной, хотя и подвижной, подпольной типографии, которая и размещена была здесь, в турбинно-крупчатном корпусе главной мельницы Шатрова!

- А теперь, Володенька, друг мой, давай поговорим!

Сказав это, Константин взял дружески-ласково Володину руку, слегка потрепал ее и глубоко-глубоко заглянул ему в глаза:

- Только вперед скажи мне, Володя: в е р и ш ь ты мне? Веришь во всем?

- Во всем. Во всем верю, Константин Кондратьич! - Володя ответил истово и почему-то - что случалось лишь изредка, на народе, - назвал его по имени и отчеству, как старшего над собой, а не Костенькой, как всегда.

- Тогда слушай! Спрошу - отвечай. Только отвечай прямо, искренне, по всей своей совести. А ты спросишь - и я тебе отвечу так же. Согласен?

- Да.

- Для начала скажи мне: хотел бы ты, чтобы Егора Иваныча за это дело арестовали, упрятали в тюрьму... а там, может быть, и под расстрел бы поставили?! Да, да, не перебивай: под расстрел! Ты сам знаешь из газет, что вот-вот могут смертную казнь объявить и в тылу! К тому идет...

Володя ответил в пылкой тревоге и как бы даже в неком негодовании: что вот о нем - и кто же? - его друг может подумать, что он посмел бы хоть какое-нибудь зло причинить Егору Ивановичу, когда он - герой, когда он кровь проливал за отечество!

- Ясно. Ну, тогда, значит, об этом деле - молчок. Раз и навсегда. Ничего не видал ты, ничего не слыхал!

- Понял.

- А теперь отвечай мне: зачем это он, кровь проливавший за отечество, самим Брусиловым награжденный за подвиг боевой, за отвагу, чего ради он теперь против войны восстает?

Володя начал было ответ, смутился, но, вспомнив, что обещал отвечать Константину прямо и искренне, сказал, вздохнув:

- Думаю, что он... верит, что большевики... правы...

- Так... А ты как думаешь?

- Я думаю, что - нет. Не правы. Германия первая на нас напала. Если не победим их, немцев, - Россия погибла! Нас поработят. Разорвут ее на части: и немцы, и австрийцы, и турки...

И, словно бы продолжая этот его перечень, Костя сказал ему в голос:

- ...и англичане, и американцы, и японцы, и французы!

- Почему?! Они с нами - союзники!

- Ах, Володя, Володя! Сколько же всякого мусора в бедную умную твою головушку накидали всякие эти газетищи лживые, которым ты веришь, из которых ты расклеиваешь! Боже мой! Нет, я вижу, - ты на меня не обижайся: я от любви к тебе говорю, - но разве под силу мне выгрести сразу всю эту наносную ложь из твоей души юной! Не будь же ты столь доверчив, Володя! Лгут они - корысти ради и власти своей над народом! Скажи, кто большевики: патриоты они, защитники родины, родного народа, или... ну, как там, в газетах, которыми ты просвещать народ вздумал, пишут, предатели? Так?!

- ...Так они пишут... Раз, говорят, большевики требуют мира значит, они предают Россию, губят народ свой!

Константин встал. Необычайным светом зажглись его глаза. Положив руку на плечо сидевшего перед ним Володи, он воскликнул гневно и горестно:

- О, проклятые! Сколько, сколько чистых, юных, доверчивых душ растлевают, отравляют они изо дня в день этой своей гнусной клеветой на Ленина, на большевиков! Володенька!.. Родная ты душа моя!.. Ты сказал: верю, верю тебе, Константин, во всем... Так вот, слушай же и запомни, запомни навеки. Истинно любят Россию, народ свой, родину только они, большевики! Л е н и н - истинный патриот, о н есть самый верный, самый чистый и преданный сын своей матери-Родины. Он знает, видит, что Россия, весь народ наш захлебывается в крови. Увязнул по пояс в кровавом бучиле, изнемог, последними силами исходит. Большевики, Ленин руки ему протягивают - да и всем другим народам - вытащить, вызволить из кровавой пучины и родину свою, и трудящихся всего мира, восстали против войны, неслыханно чудовищной, преступной, бессмысленной, - это ли не патриотизм, это ли не любовь к родине, когда они под расстрел идут за это, когда они жизни свои кладут в этот мост, по которому Россия только и может выбраться из неминуемой гибели! Помни, Владимир: т е - предатели, к т о затягивает войну, кто навалился на народные плечи и глубже, глубже топит его в кровавой трясине! А вот когда обессилеет Россия наша совсем, тогда-то и свершится то злое дело, которое так страшит тебя: тогда-то и раздерут, разорвут на части нашу родину. Найдется, что загребать! За наш счет договорятся: и вильгельмы, и ллойд-джорджи, и клемансо, да и те "союзнички", что за океаном; и японские капиталисты запустят свои клыки! И уж он ведется, этот сговор, за счет России! Знаю: нелегко тебе слушать все то, что ты сейчас услыхал от меня. Другое ты привык слушать вокруг себя и в семье, и там, в городе, в гимназии в своей! Не просто достанется тебе увидать, понять нашу правду. Но ты с кровью, с болью, а рви! Народа слушай. В народ учись вслушиваться. Егоры Иванычи эти - они и с т и н н о Россию любят, а не так, как те, кто с высоких трибун клянется ею, в грудь себя стучит, что свобода, родина, народ дороже, мол, ему и самой жизни!..

Обращаясь к Сычову, Анатолий Витальевич раздельно, многозначительно и как бы с некоторой таинственностью продекламировал, кивнув на огромный сычовский кулак:

- О-о! Не сомневаюсь, дражайший, что никто бы не позавидовал Александру Федоровичу Керенскому, если бы ему пришлось быть в этом кулачке! Однако будьте спокойны: не миновать ему быть зажатым в другом кулаке, хотя у этого человека рука почти миниатюрная... Я ее сам видел, на Московском государственном, не столь давно, как знаете. И даже удостоился чести пожать! Да, да! И я вам скажу: жесткое рукопожатие у Лавра Георгиевича! Да вот, не угодно ли посмотреть, о ком речь?

Сказав это, Анатолий Витальевич высоко поднял перед глазами Сычова развернутый на огромном снимке еженедельник. Но рассчитано это было на всех.