Выбрать главу

Снят был крупным планом новый, после Брусилова, верховный главнокомандующий, генерал Корнилов, только-что прибывший на Московское совещание, на Александровский вокзал: самая его встреча всеми, кто уповал на него. Видна была заполнившая площадь перед вокзалом густая толпа котелков, шляп, цилиндров; огромнейших, похожих на раскрашенные торты или даже на клумбы дамских шляп; студенческих и офицерских фуражек.

"Уповающие" несли своего кумира на руках. Но генерала подхватили как-то неладно: растянутого плашмя, навзничь, с растопыренными, в ярко начищенных сапогах ногами, и при этом так, что ноги были выше головы. Это неудобное для кого хочешь положение несомого происходило от того, что одну его ногу захватил и торжествующе поднял над своим плечом один, страшно высокий офицер, прямо-таки жердяй, в пенсне, в лихой фуражечке, с длинным, страшным лицом, а другой ногой генерала завладел второй офицер, почти такого же роста, как первый. Что же касается тех, кому досталось нести руки и плечи генерала, то они были маленького, как видно, роста, а потому голова и плечи Корнилова заваливались. Главнокомандующему было явно не по себе от такого несения: видно было, как силится он поднять голову, чтобы видеть площадь и чтобы люди видели лицо его, а не подошвы и голенища сапог.

Несомый столь несуразно, Корнилов, видимо, говорил, приказывал, что довольно, дескать, отпустите, - рот его был жалостно приоткрыт, виднелись реденькие, темные зубы, монгольские усы и бородка напряженно приподнятого клинообразного лица...

...Каждый из присутствующих в доме Шатрова успел взглянуть на снимок.

Кошанский, явно наслаждаясь эффектом и готовя очередное свое "мо", уж приподнял было жестом древнеримского оратора левую, свободную руку, но в это время Кедров, тоже глянувший на снимок, негромко и как бы этак мимоходом бросил коротенькое замечание:

- Любопытно... похоже на в ы н о с: ногами вперед... цветы... Но только почему ж - без гроба?!

Покончив с одним, Матвей Матвеевич оборотился к другому:

- А вы, Панкратий Гаврилович, давно ли, в дни злосчастного июньского наступления вы прямо-таки дифирамбы пели этому же самому Керенскому, которого вы сейчас жаждете раздавить в своем богатырском кулаке? Ведь вы помните, надеюсь, с каким гневом вы обрушились на меня, когда я имел неосторожность назвать его "Петрушкой революции": "Не смейте, господин Кедров, оскорблять главу всероссийского правительства!"

Сычов молчал.

И Кедров заключил усмехаясь:

- Впрочем, вещь исторически не новая: бичевание свергаемого Перуна!

Тут Сычова прорвало - прорычал:

- Покуда никем не свергнут. А будет свергнут, коли дурацкие свои поблажки вам, с вашим Лениным, продолжать станет! И очень даже скоро. К тому идет. Правильно изволите вспоминать: и я этому Керенскому верил, как дурак, покуда не дознался насчет его мамаши!

Кедров с трудом удержался от смеха. Удивленно переспросил:

- Мамаши?!

- Так точно.

Голос мельника звучал загадочно, с каким-то затаенным злым торжеством.

- Ничего не понимаю, достоуважаемый Панкратий Гаврилович! Дознались насчет мамаши... Что же именно? Если не секрет...

- Это господа социалисты хотят секрет из этого сделать! Насчет фамилии ее дознался: Адлер!

И грубовато, с вызовом бросил:

- Вы - да не знаете?!

Хотел еще что-то выкрикнуть - резкое, но вдруг смолк: знал он, что здесь, в шатровском доме, никто не позволит ему оскорбить этого, с давних пор кровно ненавистного ему человека!

Кедров ответил с холодным, презрительным спокойствием:

- Я понял, что вы хотели этим сказать. Вот оно в чем дело, оказывается! Но не мешало бы вам и вашим соумышленникам в этом, с позволения сказать, "вопросе" почаще вспоминать, что некий "сын плотника из Назарета" тоже был... не англичанин! Вот отец Василий, если понадобится, разъяснит вам это!

Обескураженный великан, лишенный находчивости, молча раскрывал и закрывал рот и только глазами, злобно сверкавшими сквозь хворост нависавших бровей, уничтожал Матвея.

А этому как будто даже чуточку жалко стало сраженного противника. "Зоологический монархизм" Сычова, как выражался Матвей, вовсе не казался ему опасным для революции, скорее - чудовищно нелепым. Слишком хорошо он знал, с каким неистовым омерзением и гневом, и это уж навсегда, навеки, отринули народные массы и царя, и монархизм, и всякие чьи бы то ни было поползновения и помыслы к восстановлению царского строя. Недаром же на митингах в городе, при самой, казалось бы, беззапретной, безудержной свободе речей, никто еще, и до сих пор, из среды заведомых в городе монархистов не посмел и пикнуть про своего "обожаемого монарха", как еще совсем недавно, всего лишь пять месяцев тому назад, всенепременнейше именовали они его: знал каждый, что заикнись он про э т а к о е, и ярость масс не ограничится свистом, топотом, криками: "Долой!", а не миновать оратору и выволочки с трибуны, и расправы! Только дома, в своем кругу, за самоварчиком, да кое-где у знакомых - если, конечно, прислуга не подслушивает! - отводили душеньку такие вот Сычовы. "Музейная фигура". "Политический мамонт. Вымирающий вид"! И тем любопытнее иной раз разъярить такого, понаблюдать!

Правда, вплоть до революции, повинуясь привычно строжайшей конспирации подполья, Матвей даже в доме Шатровых избегал произносить что-либо, способное вызвать подозрение у неистового царелюбца.

Совсем иное чувство вызывал в его душе Кошанский: изворотливый и умный, затаенно-честолюбивый, убежденный кадет едва ли не от основания этой партии Милюковым - юрисконсульт Арсения Тихоновича всегда вызывал у Матвея чувство ясно ощутимой вражды и настороженности. Этот враг - совсем иной выделки и покроя: опасливо-скрытый, тонко-учтивый даже и с политическими своими врагами. Этот - сам повесить, пожалуй, и не способен, но веревку намылить и табурет выбить из-под ног - будьте спокойны!

"Ну, а Панкратий... Мастодонтыч этот... да пускай его погромыхает... за самоварчиком!"

И, полузабавляясь, с каким-то странным задиристым мальчишеством в этот день, Матвей Кедров опять кинул Сычову:

- Так, так... любопытно! Стало быть, вы пророчествуете, уважаемый Панкратий Гаврилович, скорое падение Керенского? Я тоже так думаю. И что же? Вся власть Советам?

Голиаф-мельник захлебнулся от негодования. И вот уже растворил бородастый рот, и видно было - для недоброго слова! Но, взглянув в этот миг на хозяина, ответил, подбирая слова в пределах благоприличий. Однако с достаточной резкостью и прямизной:

- Знаю, знаю, чего вам хочется... большевичкам! Временное правительство долой! Войну - прикончить! Имущих людей... вроде нас, многогрешных, - е-к-с-п-р-о-п-р-и-и-ровать, - глумливо растянул слово, на каторгу нас, имущих людей! Как же, мы ведь нелюди для вас эксплоататоры, буржуи, вампиры: кровь пьем из рабочего люда, или класса, по-вашему! Все знаю, все! Жалко, что раньше не знал, не знал, что за волостной писарек писарствует в нашей области! Скромненько себя держали. А как несчастного государя-императора свергли - тут и вы, госпо... виноват, товарищ Кедров, загремели на сходбищах, заораторствовали! А до тех пор нашему уху... - тут великан-мельник дотронулся пальцем до своего огромного, мясистого и волосатого уха, нашему уху что-то не слыхать было!

- А в а ш е г о уха мы вынуждены были тогда избегать, почтеннейший Панкратий Гаврилович! Теперь - пожалуйста! И я даже с большим удовольствием убедился сейчас, что из нашей программы, из ближайшей, самое основное в общем понято вами неплохо. Очень неплохо!

Кедров встал. Голос его, который в домашней, простой беседе звучал чуть глуховато и мягко, вдруг, помимо его воли, зазвенел тем митинговым металлом, в котором и суровый допрос политического противника и страстный гнев обличения сливались воедино.

Да в этот миг и казалось ему, что не одному только громоздко высящемуся перед ним Сычову кидает он эти слова:

- Да! Еще и еще раз повторяю: с войной, господа хорошие, мы зовем покончить. Зовем и свой народ, и все другие народы. И мы не одиноки. В Германии то же самое делает Либкнехт, в Англии - Маклин. И многие, многие другие. Их устами вопит, предсмертным воплем вопит в кровавой трясине по пояс увязшее человечество! И меня то удивляет, что... - тут он взглянул, усмехнувшись, на заросшее глянцевитыми, кудрявящимися волосами ухо своего собеседника, - то удивляет, что этот предсмертный вопль до уха господ имущих, как вы их называете, почему-то не доходит!