Выбрать главу

Поскольку «Песни Мальдорора» осмысляют животность сквозь призму мистицизма, мы можем обозначить мистический маршрут, выстроенный «блаженством метаморфозы», животность форм, которая имеет свой телос в двойном отрицании человеческого и божественного, человека и Бога. На заключительных этапах этого маршрута текст переходит от воспроизведения к произведению, от репрезентации к презентации, сигнализируя о переходе от животности в тексте к животности самого текста. Все это происходит из допущения, что животность «Песен Мальдорора» не сводима к животным. Это, в свою очередь, означает сосредоточение на процессе обретения и порождения новых форм жизни, который доведен до своего предела в многочисленных чудовищных метаморфозах. Здесь животность — это то самое порождающее формы первоначало жизни (аристотелевское psukhê), которое обусловливает саму возможность формы и формирования, саму способность к форме. Философски говоря, такое понятие подразумевает метафизику щедрости, приверженность первоначалу порождения, плодовитости и утверждения, — некое первоначало философии, которое по определению не может быть философией изучено. Возможно, именно по этой причине такой тип животности приобретает мистический оттенок.

Я ношу труп

«Песни Мальдорора» предлагают нам связь между животностью и духовностью, «низшим» и «высшим» порядком, оба из которых определенно являются не-человеческими, даже античеловеческими. И через все «Песни Мальдорора», несомненно, проходит сильная антигуманистическая линия, о чем свидетельствует не только насилие, причиняемое практически всем человеческим персонажам, но также и сам бестиарий животных, различных частей животных и животных трансформаций. Люди подвергаются в «Песнях Мальдорора» чудовищным превращениям, а Лотреамон постоянно выступает против человека во всех его обличьях (включая созданную человеком фантазию о всезнающем Боге). В «Песнях Мальдорора» «бестиарий наших грез пробуждает жизнь, восходящую еще к биологическим глубинам. <...> Каждая из выполняемых человеком функций может создавать особые символы; всякая биологическая ересь способна порождать свои фантомы»[77].

Традиционный философский взгляд на животных часто носит двойственный характер: он либо стремится свести животных к их натуралистическому субстрату, либо возвести их в абстрактное царство потоков и сил. Как ни странно, в философии животных сами животные исчезают в тумане эмпирического наблюдения, эпистемологической классификации и герменевтической потребности в мифе, символе и психологической глубине. Либо животность сводится к животным, либо животное возвышается так, что начинает включать человеческую жизнь; животность либо исключает человека, либо включает. В первом случае — латеральная версия животности — все формы жизни расположены на плане как часть царства животных, каждая из которых имеет разные характеристики. Во втором случае — вертикальная версия животности — все формы жизни расположены согласно иерархии свойств и функций. Однако в обоих случаях общим является философская приверженность метафизике щедрости и расточительности, виталистической онтологии плодовитых форм, которые постоянно размножаются, порождают [новые формы] и изменяются. Животность животных — это приверженность идее первозданной, виталистической щедрости творения и формы. Следовательно, философии животных необходимо допущение, что есть нечто прежде животного, именуемое «жизнью» и связанное в своей основе с порождением и размножением форм. А это и составляет традиционалистский взгляд на животность. Короче говоря, метафизика щедрости выступает априори животности.

В самой сути блаженства метаморфозы и его мистического опыта находится философская приверженность понятию жизни как порождающей, плодовитой и умножающей формы жизни. Существует метафизика щедрости, которая определяет и обусловливает блаженство метаморфозы, и именно эта виталистическая метафизика также прославляет человека с точки зрения его творческих способностей и романтического обращения к «открытому воображению». Короче говоря, все исполнено щедрости и эта щедрость во благо человека.

Если это так, то мы можем спросить, есть ли в «Песнях Мальдорора» животность, которая является не виталистическим щедрым блаженством метаморфозы, а полной его противоположностью: животность, которая является отрицанием жизни, изъятием форм, ликвидацией и разложением формы, опустошением всякой формы — короче говоря, животность, которая принимает мистицизм как разложение формы. Существует ли животность отсутствия, отдаленности, смутности — своего рода тёмная животность? Если да, то значит надо сосредоточить внимание на тех моментах в «Песнях Мальдорора», когда животность перестает быть непосредственной, но не становится отсутствующей, — моментах, когда животность пребывает в своей недоступности. Животность в «Песнях Мальдорора» не является непрерывным размножением форм; животность постоянно ускользает, одиночное животное теряет свою форму и становится роем животных, который, в свою очередь, распадается и становится неотличимым от [химических] элементов и самой атмосферы, а все это так же легко рассеивается в намеки и смутные идеи, которые обретаются в тексте «Песен Мальдорора».

вернуться

77

Башляр Г. Лотреамон. С. 357. Самая слабая часть анализа Башляра — и в эту ловушку попадают не только исследования «Песен Мальдорора» — отказ полностью принять абсолютный антигуманизм, который пронизывает все произведение. В конечном счете для Башляра животность «Песен Мальдорора» рассматривается как свидетельство неких сверхчеловеческих способностей к воображению и порождению форм — даже когда текст яростно восстает против человека. Для Башляра животность «Песен Мальдорора» в действительности связана с поэзией, созданием новых форм, которые Башляр называет «проективной поэзией» или просто «открытым воображением». Последовательные, непрерывные и агрессивные трансформации, происходящие в «Песнях Мальдорора» стали рассматриваться как свидетельство выхода человека за пределы животного и в конечном счете за пределы самого себя. Башляр пишет: «Тут человек предстает как сумма жизненных сил, как некое сверхживотное, обладающее сразу всей возможной животностью» (с. 290). Действительно, многие из классических исследований «Песен Мальдорора» стремятся преобразовать этот антигуманизм в обновленный, романтичный гуманизм, который превозносит неопределенные свойственные человеку способности, такие как, например, «поэтическое воображение» и т. п. Хотя мы можем согласиться с попытками Башляра вывести животность за пределы «конкретного животного», остается неясным, как такая «строго очищенная от животности (деанимализированная) мысль» может избежать повторного возведения человека на вершину пирамиды. И даже если мы возьмем «воображение» Башляра в самом широком, не-человеческом смысле, неясно, почему явно поэтический текст, несомненно, принадлежащий человеческой культуре, должен быть аватаром этого открытого воображения. Почему бы, например, не заявить, что возникающие метаморфозы и морфологии самой природы являются истинными образцами открытого воображения? Странно считать текст, который так яростно противостоит человечеству, вершиной творческого воображения, будь то человеческого или чьего-то иного. Для большей части исследователей «Песен Мальдорора» антигуманизм и животность со-существуют в непростых отношениях. В конечном итоге антигуманизм ведет к обновленному гуманизму воображения и вновь приводит к возвышению человека над животным. Следовательно, животность является частью человечности (хотя и воображаемой, а не разумной человечности). Такой взгляд на «Песни Мальдорора» — это фактически поэтическая жертва животности ради обновленной человечности.