Это не больница и не тюрьма моего мира. В моем мире тюрьмы лучше, чем этот сарай.
Я стоял, шатаясь, и мой взгляд, до этого затуманенный болью и шоком от осознания чужого тела, начал жадно впитывать детали, пытаясь найти хоть какую-то зацепку, хоть что-то знакомое. Мозг, привыкший к анализу и систематизации, заработал на автопилоте, каталогизируя окружающую реальность.
Дерево. Грубо отесанное, потемневшее, с торчащими занозами. Из него были сделаны уродливые, многоярусные нары.
Железо. Ржавые железные полосы на единственной двери, грубые петли, цепи, на которых, должно быть, висели котлы.
Медь. Тусклый, позеленевший от времени медный умывальник в углу, над бочкой с мутной водой. Ткань грубого плетения. Мешковина, из которой была сшита моя одежда и одежда этих спящих людей, без единой пуговицы, лишь на грубых тесемках.
Глина. Щербатые миски, сваленные в углу.
Я инстинктивно искал другое. Искал отблеск пластика, самый дешевый и вездесущий материал моего мира. Искал хоть один электрический провод, тянущийся по стене, хоть одну лампочку, но источником тусклого, дрожащего света была лишь масляная лампа в дальнем конце помещения, чадящая и распространяющая слабый запах горелого жира.
Никаких стандартных винтов, никакой заводской штамповки, никакой пластмассы. Ни грамма пластика, ни одного провода, ни одной детали из XXI века.
Осознание начало медленно оформляться в леденящую догадку. Это не просто чужая страна или какая-то изолированная община отшельников, а другая эпоха.
Мой разум лихорадочно перебирал исторические периоды из школьных и университетских курсов. Ренессанс? Нет, слишком грязно, слишком грубо. Новое время? Исключено. Это было что-то гораздо более раннее, архаичное. Первобытное по своей сути.
Сырость, отсутствие элементарной гигиены, грубость материалов, одежда, обувь в виде обмоток — все это кричало об одном. Средние века. Те самые «Темные века», о которых мы читали в книгах, как о чем-то далеком и почти мифическом. Эпоха феодальной раздробленности, эпидемий, тотальной безграмотности и права сильного.
Для меня, шеф-повара, одержимого чистотой и санитарными нормами, эта мысль была страшнее любой другой. Мир без холодильников, без нержавеющей стали, без индукционных плит. Мир, где само понятие «бактерия» будет воспринято как бред сумасшедшего. Мир, где любой порез мог привести к гангрене, а любая еда — к смертельному отравлению.
Это… дно. Я повторил это слово про себя, но теперь оно обрело новый, ужасающий смысл. Это было дно истории, выгребная яма цивилизации, куда меня, человека из мира хрома, тефлона и стандартов HACCP, выбросило умирать. Выжить здесь будет посложнее, чем получить третью звезду Мишлен.
Внезапно в голове помутилось, а боль от слабости и голода вспыхнула с новой силой, увлекая меня в вязкий, лихорадочный полусон. В этом мареве ко мне пришло чужое воспоминание. Яркое, как вспышка молнии, и реальное, как боль в моих костях.
Солнечный летний день, пахнет нагретой травой и яблоками. Мне лет семь, не больше. Я сижу на коленях у отца, а он, мужчина с усталыми, но гордыми глазами, показывает мне старый, потертый серебряный перстень с выцветшим гербом — парящий сокол, держащий в когтях маленькую юркую белку. «Никогда не забывай, Лёша, — говорит он, и его голос, хоть и тихий, полон достоинства. — Мы — Веверины. Честь — это единственное, что они не смогли у нас отнять. Помни это, даже когда все остальное потеряно». Мама стоит рядом, поправляя на мне простую, но чистую рубаху. От ее рук пахнет ромашкой. Она улыбается своей обычной печальной, но безмерно любящей улыбкой. Воспоминание пронизано теплом, любовью и чувством собственного достоинства, хоть и омрачено тенью бедности…
Картинка рвется, как старый пергамент, сменяясь другой.
Холодный, промозглый осенний двор крепости. Серое небо давит на плечи. Я стою в грязных лохмотьях, которые на мне сейчас, и смотрю, как двое стражников уводят отца. Его руки связаны за спиной, но он идет прямо, не сгибаясь. Мама бежит следом, ее лицо мокрое от слез, она умоляет о чем-то. Я голоден. Ужасно, невыносимо голоден. Я вижу, как у одного из стражников, грузного детины с рыжей бородой, из мешка за спиной торчит край большой буханки хлеба и я, маленький, быстрый, как зверек, срываюсь с места. Забыв обо всем, бросаюсь вперед. Мои пальцы уже касаются теплой, хрустящей корки, когда меня хватает грубая, как медвежья лапа, рука.