Выбрать главу

Он откинулся обратно рядом с Моникой, и Жером сразу же почувствовал огромное облегчение. Хор буйнопомешанных в радио поутих, и он улыбнулся.

В самом деле, только это ему и остается.

Охотничье шале было большим, сложенным из березовых бревен домом. Камины, балки на потолке, звериные шкуры на полу и наиболее красивые головы жертв на стенах. В самом деле прекрасное место! Оно вдруг показалось Жерому уродливым и нелепым. Он разбудил Бетти, достал багаж, разжег два камина и попросил сторожа приготовить им какую-нибудь еду. Поужинали очень весело, слушая – прихоть Станисласа – американские песенки на жутком проигрывателе. Теперь Жером с Моникой были в своей комнате. Она раздевалась в ванной, а он доканчивал бутылку «Вильгельмины», сидя на полу возле кровати.

Ощущал в себе что-то неподвижное, мучительное и совершенно непоправимое. Он знал, что не сможет спросить у нее: «Это правда? Кто? Сколько времени? Почему? Как это закончится?» В сущности, он уже давно не говорил со своей женой. Возил ее повсюду, кормил, занимался с ней любовью, но уже не говорил. И ему смутно казалось, что эти вопросы, при всей своей оправданности, были бы всего лишь знаком неуместной, вышедшей из моды, почти вульгарной нескромности.

Он пил усердно, без особой цели, но и без отчаяния. Пил, чтобы успокоиться. Снотворное, амфетамины были не для него, не такой он человек. Но что же тогда для него? Что он за человек? «Да никакой, просто человек», – подумал он с горечью, со своего рода насмешкой и презрением по отношению к себе.

Моника вернулась в комнату. Все такие же очень черные волосы, высокие скулы, все такие же спокойные глаза. Мимоходом положила ему руку на голову, тем привычным жестом, который был одновременно знаком подчинения и власти, и он не сделал даже попытки увернуться.

– У тебя усталый вид, – заметила она. – Лучше бы тебе сразу лечь. Вам завтра рано на охоту.

И в самом деле, это было странно, если подумать. Сама она никогда не охотилась, никогда не хотела идти с ними. Утверждала, что выстрелы ее пугают, а от рвущихся по следу собак ей не по себе, короче, она не любит охотиться. Он никогда не задавался вопросом: почему на самом деле Моника не хочет идти с ними? Ведь она не боялась ни усталости, ни ходьбы, да и никогда ничего не боялась.

– Странно, – начал он, и собственный голос показался ему вдруг тягучим, – странно, что ты не охотишься.

– После десяти лет тебя это удивляет? – засмеялась она.

– Никогда не бывает слишком поздно, – возразил он глупо и, к собственному удивлению, вдруг начал краснеть.

– Вот именно, – зевнула она и легла, – вот именно, слишком поздно. Видишь ли, я очень люблю диких зверей и нахожу, что они гораздо более приемлемы, чем другие.

– Приемлемы? – переспросил он.

Она улыбнулась и погасила лампу со своей стороны.

– О! Это ничего не значит. Почему ты не ложишься?

Он согласился, снял свитер, разулся и внезапно упал поперек кровати.

– Что за лентяй! – проворчала она и, перегнувшись через него, погасила прикроватную лампу.

Он слушал, слышал тишину. Она дышала спокойно, засыпала.

– Ты не находишь, – спросил он, и собственный голос показался ему неуверенным и встревоженным, как у ребенка, – не находишь, что Кабалье и в самом деле хорошо поет эту арию Тоски?

– Ну да, – согласилась она, – чудо как хорошо. А почему ты спрашиваешь?

Повисло недолгое молчание, потом она рассмеялась своим обычным смехом, чуть низким, легким, непринужденным.

– Опера делает тебя романтичным, а может, это осень, а может, и то и другое.

Он наклонился и нашарил на полу бутылку «Вильгельмины». Алкоголь был холодным и теплым и без всякого запаха. «Я мог бы повернуться к ней, – подумал он, – обнять, заставить ее сделать все, что захочу». И кто-то в нем, кто-то незрелый, слабый и изголодавшийся протянул к ней руку. Он совершенно естественным движением коснулся ее плеча, она шевельнула головой и подставила под его руку свои губы.

– Спи, – сказала она. – Уже поздно. Я без сил, а ты будешь без сил завтра утром. Спи, Жером.

Тогда он убрал руку, повернулся на другой бок, и встревоженный ребенок исчез, уступив место сорокалетнему мужчине, заледеневшему и накачанному «Вильгельминой». Мужчине, который методично, тщательно обдумывал в темноте, как ему посредством оптического прицела, мушки, спускового крючка, выстрела, железа и грохота устранить из жизни, а главное, из жизни этой лежащей рядом с ним чужой женщины белокурого и зловредного чужака по имени Станислас.

Было десять утра. Погода стояла хорошая, ужасно хорошая. Они уже три часа прочесывали лес. Егерь заметил великолепную серну, и Жером уже дважды поймал ее в окуляры своего бинокля, но теперь отнюдь не она была его добычей. У его добычи были светлые волосы, костюм из замши и рыжеватой кожи, его добычу было до странности трудно убить. Он уже упустил ее два раза. Первый раз она бросилась в подлесок, решив, что увидела серну. Второй раз между маленькой, черной, мерцающей мушкой ружья и его целью встряла белокурая голова Бетти. Но теперь его цель была прямо перед ним. Станислас Брем стоял посреди поляны. Поставив приклад ружья меж ступней и опершись на одну ногу, он смотрел в голубое небо, на рыжие деревья с каким-то нестерпимым счастьем, и палец Жерома начал потихоньку нажимать на спуск. Сейчас этот профиль взорвется, эти белокурые, слишком тонкие и дегенеративные волосы никогда больше не лягут под руку Моники, а эту кожу извращенного ребенка продырявят полсотни крупных дробин. И вдруг Станислас неожиданным жестом, жестом одиночки поднял руки к небу, уронив ружье на землю, и потянулся, всей своей позой выражая счастье, ужасную, отвратительную свободу от всего.