— Ничего странного. В нашей семье об этом говорили часто. У папы много знакомых военных, которые потом перешли в Добровольческую армию к генералу Деникину. Он сам ведь тоже служил в царской армии и чин имел поручика, а в Красную Армию пошел после революции вместе с друзьями.
— Ах вот что… Не говори об этом никому. И пожалуйста, не зови меня Ниной Николаевной. Я номер двенадцать тысяч семьсот сорок.
— Вам так больше нравится?
— Я привыкла. Да и надзиратели злятся, если иначе…
В другой раз их поставили на разгрузку вагонов с углем. Лариса спросила:
— Нина Николаевна, почему вы не уехали вместе со всеми?
Дольская подняла голову и долго смотрела на быстро темнеющее сибирское небо. Ответила, с трудом подбирая нужные слова, ей казалось, что семнадцатилетняя девочка может ее не понять.
— Я русская, Ларочка, а русский человек так уж устроен. Он вовсе не приживается в чужом краю, а остается с родиной в ее тяжкий час. Тот, кто убегает, не русский. Такие уж мы…
Ее потерю Лариса переживала так же, как когда-то гибель матери. Ее жалели, утешали как могли. Ходили слухи, что № 12740 и Лариса — родственницы.
Вместе с ней переживала потерю соседка Дольской по нарам — украинка № 50220.
— Квиточков бы яких на могилку положить, так могилки ж нема, зараз заровняли усе. Дуже вона квиточки любила. По висьне, дэ який прогляне, вона ж его кохает, кохает, пока хто-сь не зъист.
— Розы она любила, — сказала Лариса, — мечтала когда-нибудь увидеть…
Над изголовьем еще не занятой постели Дольской висели открытки с цветами, в основном с розами. Сама Дольская писем не получала, а открытки выпрашивала у тех, кому разрешалась переписка. Черной мастикой в письмах зачеркнуты строчки, которые, по мнению цензора, содержали тайную информацию. Женщины открытками не дорожили, и Дольская раз в месяц получала добавление к своей коллекции.
Теперь открытки принадлежали Ларисе. Чтобы память о Нине Николаевне не тревожила душу, она спрятала открытки под тюфяк.
Смерть Дольской неожиданно сблизила ее с № 50220 — Оксаной Петренко из «щирого города Кыива». В день похорон, к вечеру, она перешла сюда из другого конца барака.
— Хочу с тобой, — сказала, закидывая тощее одеяло на верхние нары. Сунувшуюся было старосту барака просто послала подальше — Оксана в лагере не новичок и умела постоять за себя.
По вечерам она пела. Когда-то у нее был хороший голос — видимо, сопрано — но сибирские морозы, ангины и курение сделали свое дело — голос сел. Несмотря на это, послушать Оксану собирались женщины со всего барака. Усевшись в кружок, затягивали сначала одни, потихонечку, вдвоем или втроем, искоса поглядывая на Оксану. И она не выдерживала. Свесив босые ноги со вздувшимися венами и глядя в темное окно, заводила хрипловато: «Ой казала ж мени маты, тай наказывала, шоб я хлопцив не любила, не приваживала».
Песенный репертуар ее был огромен, от святочных колядок до чистой классики. Лежа на нарах, Лариса слушала то арию Одарки из «Запорожца за Дунаем», то Наталку-Полтавку, то Наймичку.
— Спой вот это, — попросила она однажды и тихонько напела арию Кармен. Оксана моментально подхватила — когда-то она слышала эту «писню» по радио.
Мать Ларисы Елена Эдуардовна Хорунжая очень любила музыку. Когда отец бывал дома, устраивались маленькие музыкальные вечера. Сам Георгий Максимович хорошо играл на скрипке, жена аккомпанировала на рояле. На такие вечера приходили соседи — сослуживцы Георгия Максимовича с женами и детьми. Сами сослуживцы на такие забавы смотрели искоса: ни тебе водки, ни добрых революционных песен. В маленьком киргизском городишке водка и пляски вприсядку с «гиканьем и свистом» были у них единственным развлечением. После концерта устраивались танцы. Тапером была мама. Она же заваривала чай. Его покупали у киргизов, которые имели связи с контрабандистами. Они же привозили в военный городок баранину, кумыс, козий сыр, кишмиш и огромные сладкие дыни, вкус которых Лариса не могла забыть и в лагере.
Чая в лагере не было никакого. Иногда бесконвойники проносили в зону кедровые ветки и листья черной смородины. Она росла по берегам таежных речек. Но за смородину и кедрач надо было платить деньгами или табаком, а у Ларисы ни того, ни другого не было.
Впрочем, летом она сама кое-как добывала зелень. В основном это был пырей — самая живучая травка из всех, что пытались вырасти на тщательно пробороненной полосе запретки. В самом лагере не было ни травинки. Чтобы найти пырей, надо было встать раньше всех и пройтись медленным шагом вдоль запретки. Пырей вырастал возле столбов, на которых натягивалась колючая проволока, но не со стороны зоны, а со стороны частокола, окружавшего зону. Рука зэка, протянувшаяся туда, попадала в запретку, и часовой имел право выстрелить с вышки, а надзиратель — запереть в карцер или заставить три дня мыть полы на вахте. И все это из-за крохотного зеленого стебелька высотой не больше Ларисиного мизинца. Но она понимала, что без этого стебелька ее жизнь в один прекрасный день может оборваться, и потому, как могла, хитрила. Медленно шла вдоль запретки, слегка пошатываясь, как ходят дистрофики, и изредка садилась на землю. Для стрелка на вышке — явление обычное.