Выбрать главу

Видимо, сходное чувство испытал и Токарев.

— Сколько ни гляжу, все не могу привыкнуть, — сказал он, коснувшись пальцами обушка. — Ну скажи, Филипп Иваныч, мог ли кто до войны думать, что опять к обушку вернемся?

— Так это же временно, Аверкий Палыч, — спокойно отозвался Забродин. — Через год-другой начнем помаленьку технику наращивать. А обушок хаять нечего, он крепко нас выручает.

— Да уж, тебе на него жаловаться не пристало! — подхватил Токарев. — Тысяча шестнадцать процентов — не фунт изюму!

Не знаю почему, но мне вдруг стало неловко рядом с Забродиным, спокойным, собранным, удивительно надежным человеком, и я почувствовал облегчение, когда кто-то окликнул его и он, улыбнувшись нам, отошел.

— Так почему же в таком случае, — вернулся я к прерванному разговору, — лавры Забродина достались Придорожному?

— Я же вам русским языком говорю: Филипп Иваныч оставался на оккупированной территории.

Нет, наверное, Токарев что-то путает. Скорее всего, Придорожный первым дал десять норм, а Забродин, идя по его стопам, прибавил к этой цифре еще немного. Надо будет спросить самого Придорожного, он-то уж знает наверняка.

Василий с таким напряженным видом крутил ручку патефона, словно заводил грузовик. Лицо его потемнело от прилившей крови, и глаза были красны, как у кролика. Похоже, третий день праздничных торжеств начал сказываться даже на его могучем организме. Он пил с каждым вновь приходящим и с каждым уходящим гостем, пил с подружками жены, то и дело подлетавшими к нему с рюмкой и неизменным требованием подсластить, пил, когда произносился очередной тост за здоровье молодых, за победу, за Донбасс, за Воронинское шахтоуправление, за новые трудовые успехи. Казалось, он считал делом чести ни разу не передернуть. И все же движения его оставались четкими и твердыми, речь внятной, взгляд, обращенный к жене, — радостно-нежным. Но что-то трагическое появилось в его красивом лице. Когда я подошел, он кончил крутить ручку и усталым жестом уронил мембрану на пластинку. Сквозь хрип и скрежет заигранной пластинки зазвучал голос Утесова:

Сердце, тебе не хочется покоя!..

— Вася, можно вас на два слова?

Придорожный готовно обернулся, и в его воспаленных глазах мелькнула радость, что я не тянусь к нему с рюмкой.

— Вася, каким образом Забродину удалось добиться более высокой выработки, чем ваша?

— У Филиппа Иваныча опыта больше, — ответил Придорожный. — Я еще пацаненком бегал, а он уж уголек рубал, и, кстати сказать, обушком. Я же до войны только отбойным вкалывал. К тому еще, думается, он пласт лучше чувствует.

— Но вы все-таки первым дали десять норм?

— Нет, десять с хвостиком первым дал он, а потом я дал ровно десять.

— Почему же наградили вас, а не его?

— А он был на оккупированной территории, — благожелательно пояснил Придорожный.

— А-а! Видать, опасаются: наградишь, а потом какая-нибудь подлость на свет выползет?..

— Это уж вы зря, — строго сказал Придорожный и потер ладонями виски. — Ничего такого за Филиппом Иванычем не водится. Все, кто оставался, друг дружку как облупленных знает, каждый шаг был на виду. От товарищей не скроешься. Которые перед немцами холуйничали, с немцами и ушли. А наши — гордой повадки, они фрицам дай бог нагадили!..

Он хотел еще что-то сказать, но тут с рюмкой в обнаженной руке, прикрытой газовой косынкой, возникла красивая, цыганистая Дуся, с которой я обменялся сладким московским поцелуем.

— Не пьется, Василь Дмитриевич, горчит! Подсластить надо!..

…Спасибо, сердце, что ты умеешь так любить,—

договорил патефон и смолк.

Придорожный одной рукой снял и отвел на рычажок мембрану, другой приблизил к себе голову новобрачной и, улыбнувшись ее желто-восковому от усталости лицу, поцеловал в нежные бледные губы. А мне стало неловко, будто он целовал чужую жену, Забродина жену, которую похитил у него вместе с орденом, славой, почетом, новым домом, и всеми наполняющими его вещами, и всей обильной снедью, от которой ломился стол.

Тут я приметил Забродина, он все еще не ушел. Я наполнил водкой два фужера и подошел к нему:

— Давайте выпьем, Филипп Иваныч!

— Ого! — Забродин ухмыльнулся. — Московская норма! Мне не потянуть.

Он-то потянул, а для меня это оказалось чересчур. Но я хотел ударить себя по мозгам, чтобы вырваться из плена мертвых слов, уже начавших опутывать меня, словно липкая паутина. Все вокруг обрело призрачность, текучесть, лишь одно сохранило материальность, недвижную прочность в этом зыбком мире: большое, спокойное, с капельками пота на лбу и верхней губе лицо Забродина. И я сказал в это лицо: