«Неужели эта комнатенка и есть… Колупаева, тринадцать, квартира тридцать один? — зашелестел Мценский паспортными страничками. — А вдруг и мать моя, Аннушка, по этому адресу проживает? Хотя вряд ли… В мышиной норе и чтобы — двое. Где-то она теперь, матерь моя кормилица? Жива ли? И сколько ей годков, если ему, Викентию, пятьдесят один стукнул? Так ведь никак ей не больше семидесяти. Молодая меня родила небось. Нестарая — и к инвалиду прибилась. Иначе — откуда они, многочисленные ее детки?»
— Здорово, Кент! — обратился к Мценскому какой-то весь изношенный, перекошенный товарищ (в плечах, в ногах и даже в прокуренных губах просматривалась у него этакая нервическая диагональ). — Извини, думал, что ты уже того, на тот свет эмигрировал. Просветителем в преисподней работаешь, историю СССР жмурикам преподаешь, ха-ха!
Давненько тебя не видать было, Кент. Года два, не меньше. Хочешь, кармазинчиком угощу? Со свиданьицем?
— Здравствуйте… Очень приятно сознавать… Только я не Кент.
— Ясное дело, Викентий! Сокращенно — Кент. Не узнает, чудила! Да Чугунный я, Володя Чугунный! Фамилия Чугунов. До ЛТП в театре для умалишенных работал осветителем, ха-ха! Теперь вот в домино играю с пенсионерами. По маленькой. Сказать, где мы с тобой познакомились? Пятое наркологическое в Бехтеревке, секешь? С диагнозом — алкогольная потливость. Пять лет тому назад, ну, как, икнулось? А продолжили знакомство — где? Сказать, или сам признаешься? То-то вот: на улице Лебедева, в бывшей женской тюрьме, ныне психушка. С диагнозом — алкогольная болтливость, ха-ха! По-научному — бред, делириум. А по-нашему — белая горячка. Секешь? Сечешь? Погоди, как правильно будет? Сек… чешь? Или — как?! Выкладывай, не томи: признал Чугунного? А ты, часом, не подшитый? Не со спиралью? Если нет — угощаю. Кармазинчику сотку могу нацедить. У меня три пузыря. Возле рынка в парфюмехе отоварился. Применял когда-нибудь? Мировое изделие, скажу тебе! Импорт. Шестьдесят процентов этила. Чистяк. И пять витаминов от перхоти содержит — на закусь.
3
Извините, но я опять про дорогу… Интересно было бы узнать, дорогой Геннадий Авдеевич, вашу на эти мои записки реакцию. Небось не верите ни одному слову. То есть верите, конечно, что мог возникнуть подобный бред у алкаша, не более того. А я продолжаю утверждать: была дорога! И я по ней шел. Как сейчас все это вижу… Я мог бы и промолчать об этом, забыть, не развивать тему. Но вы сами просили меня об откровенности. И еще: мне очень нужно повстречаться с пережитым, хотя бы на бумаге. Чтобы сделать его прошлым. А затем и вовсе освободиться от него.
Так что… была, была дорога. В густом потоке текли по ней люди, птицы, звери и прочие твари, варившиеся в свое время в общем жизненном котле, в бульоне бытия, а ныне — идущие к развилке. И никто на этой дороге уже не старел, не болел и не умирал, не портил соседям кровь, так как не было ни добра, ни зла, ни прочих нравственных субстанций, рожденных человеческим разумом, как не было подвижного времени, и лишь подразумевалось некое возмездие, некая конечная правда, запрограммированная самим смыслом всеобщего продвижения.
Люди, идущие по дороге, изъяснялись каждый на своем языке, но все они понимали друг друга. Национальные особенности шествующих людей не были размыты, но к этим особенностям был как бы добавлен еще один, общечеловеческий, признак, признак планетарной личности — личности, сумевшей остаться собой, выжить в хаосе, предварявшем шествие. Как голуби Канады своим воркованием не отличались от воркования голубей России, как собаки Индо-Китая движениями хвостов и взбрехиваниями не отличались от собак Африки, так и люди всех континентов, общаясь на дороге друг с другом, были теперь едины и одновременно отдельны, целостны структурно, интеллектуально, точно так же, как капли или снежинки, не ставшие океаном, были покамест падающим дождем или метелью и в своем погодном продвижении не нуждались в переводчиках с одного снежного или дождливого языка на другой.
Теперь-то я понимаю, что веточка полыни, имевшаяся у меня в записной книжке, источала, скорей всего, не запах (какие уж там запахи на стерильнопризрачном пути!), она источала опять-таки некий признак, полынную идею-фикс, эфирные масла ностальгии по земному укладу существования; та родимая веточка просто не отпускала меня из своих чар, ибо, повторяю, был я весьма несовершенен, и мной, как и подобными мне, долго еще владели помыслы и ощущения земных пределов.