О самих похоронах — чуть позже. А сейчас — о герое повествования и о его бредовой писанине. То есть о Мценском и шествии.
Не станет вопиющим преувеличением даже тот факт, если я вдруг признаюсь, что никакого Мценского в природе вообще не существовало, что все это авторские «штучки», исчадия гордыни, мятежные пары, распирающие котел самоутверждения, и т. п. Однако не было Мценского — значит, был кто-то другой. Иванов, Петров, Сидоров. Носивший не блейзер, а свитерок или курточку. Писавший не клинические записки, а передовицы в школьную стенгазету. Но ведь был, был! И я с ним не только разговаривал, но и тихо плакал на пару там, в крематории, над гробом человека, пожелавшего избавить нас от добровольного самоистребления и, в свою очередь, не устоявшего под натиском бюрократической машины, завистников его феноменальному бескорыстию и всего остального, что не принимало его подвижнической миссии всерьез.
Я уже говорил, что с записками одного из своих пациентов ознакомил меня именно врач Геннадий Авдеевич Чичко. Он знал, что я собираю материал для повести, героем которой будет не просто бывший алкоголик, но человек, вместе с тем все еще мыслящий, однако мыслящий вследствие наркотической травмы несколько хаотически, хотя и восторженно, если не возвышенно.
Лет пятнадцать тому назад я и сам по просьбе Геннадия Авдеевича пытался «отразить на бумаге» свои болезненные ощущения, пережитые мной в состоянии белой горячки. Теперь-то я знаю: Геннадий Авдеевич применял метод самолечения, самовоскре-хцения. Полуразрушенный, отравленный мозг, будто подстреленная собака, должен был зализывать себе раны собственными силами, целить их своими же соками, будоражить, массировать этот мозг его же отмирающими функциями — то есть работой мысли. И, если я не ошибаюсь, в методе Чичко содержались не одни только благие намерения.
Записки Мценского зацепили меня вовсе не их литературными достоинствами. Меня поразило другое: а именно — сюжетное сходство видений, моих и Мценского. Не сговариваясь, он и я совершенно определенно заявили прежде всего о… дороге, о нескончаемом людском шествии на пространствах этой дороги. Помнится, вся разница наших изображений, обретенных в бреду, состояла в «оформлении»: моя дорога, со всем ее содержимым, уходила как бы в некий традиционный тоннель с искусственным освещением, а дорога Мценского оставалась под солнцем даже в ущелье, когда над ней нависали горы.
В записках Мценского гораздо больше, нежели о самой дороге, говорилось о веточке полыни, о неотвязном ее запахе, вызывающем у пациента лирические слезы умиления; было там и бесчисленное множество сентиментальных признаний в любви к родине, к матери-земле, а также — к своей жене, которую Мценский, по его словам, «погубил».
Дневники Мценского, а также опыт просмотра своих собственных видений заставили меня сосредоточиться в определенном направлении — в направлении шествия. А в итоге произошло как бы слияние Двух впечатлений, и тут же преобразование энергий, скажем, читательско-учительской интеллектуальной энергии — в писательскую. И как результат — «Записки пациента».
День выхода Викентия Валентиновича из больницы, тот необыкновенно-объемный, астрально длящийся день-действо, день-фестиваль, день-воскрешение из мертвых продолжает свое шествие в мироощущениях Мценского, и мне, взявшемуся определить и проследить его течение и долготу, ничего не остается, как продлить свои наблюдения, приумножив их с пристрастием единомышленника, а не с отстраненностью бытописателя.
Нет, вовсе не как преступника на место преступления тянуло Мценского посетить, навестить, проведать «хаты», гадюшники, забегаловки и прочие щели, где он в свое время вкушал, засаживал, торчал, балдел и отключался — ведь там, в этих щелях, жили не просто ханыги, напарники, кирюхи, но — мыслящие существа, с которыми он сообща погибал, принимал страдания, на глазах разрушался, плавился, изгибаясь, словно копеечная свечка, перед многоликим образом бытия. И вот теперь потянуло к ним, отпетым, жалким, жутким, но потянуло не просто пожалеть, сочувственно крякнуть, отчаянно улыбнуться вслед, из одной сигареты дымка хлебнуть перед смертью, но и как бы спасти кого-нибудь, увести, если не на покаяние, то на покой телесный, врачующий, отвлечь от гнетущей, порабощающей свободы Зеленого Дьявола, посулить надежду на встречу с добрым человеком, обладающим мягким голосом и теплым взглядом — Геннадием Авдеевичем Чичко, который пошепчет над ними свою антиалкогольную колыбельную, и они уснут, чтобы проснуться праведниками, пусть седыми, грешными, с исковерканными внутренностями, но уже — заслышавшими музыку милости.