Выбрать главу

Папа вообще приезжал редко, он был военным. Потом мама объяснила мне, что все мужчины, все папы ушли на фронт.

До 1937 года папа был политработником. Мы жили в доме комсостава, там же, где и Блюхер, Тухачевский. Однажды к отцу приходят и говорят: «Скажи на Тухачевского, что он враг». Он отказался. Отобрали у него партбилет, награды и лишили звания. С началом войны он ушел в народное ополчение и участвовал в боях в районе Синявинских болот.

Характер у меня изменился, я стала нервной, часто плакала, хотя до этого была веселым ребенком. В семье у меня появилось прозвище, частенько стали говорить: «Плаксита ты наша…»

Приехали домой. Там нас уже ждал мой старший брат Борис. Он недавно вернулся от бабушки Екатерины Аникеевны, у которой был на каникулах. Из Ораниенбаума, где она жила, Борис пришел пешком, а бабушка приехать не могла, она в это время работала в воинской части агрономом на подсобном огороде.

И началась у нас совсем другая жизнь. Время шло, и вскоре все мы начали понимать, что война — это не игра, и не так скоро она кончится, как этого всем хотелось.

Мама работала в ведомстве Октябрьской железной дороги, которое располагалось на Думской улице. Жили мы на Петроградской стороне, но на работу мама всегда ходила пешком, а во время войны тем более приходилось, так как транспорт не работал.

Мама была настоящей патриоткой, она сознательно осталась в Ленинграде, хотя на работе ей предлагали эвакуироваться, для служащих был выделен целый состав. Она говорила мне: «Мы должны защищать Ленинград, и именно такие Плакситы, как ты. Мы здесь родились, здесь и пригодимся».

И вот мама уходила на работу, брат поступил в ремесленное училище. А во время обстрелов он тушил зажигалки, часто приходил домой с обожженными руками.

Стало очень голодно, даже в самом начале блокады. До начала войны мама уборку генеральную делала, пересмотрели все продукты, и многое мы отдали дворнику кормить лошадей. Поэтому съестных припасов у нас было немного.

Мы с братом получали иждивенческие продуктовые карточки, и только мама — карточку служащей. Стали придумывать, что бы нам такое сделать, чтобы хлеба хватило на весь день. Выбрали меня как эконома. Я делила хлеб на кусочки, все это подсушивали на «буржуйке», которую брат принес однажды из училища, там эти маленькие печечки делали, труба такой печурки выходила в форточку. Топили «буржуйку» книгами и рамами от картин. Помню, что старые книги горели лучше новых, дубовые рамы от картин горели дольше книг.

У нас в семье строго-настрого запрещалось говорить о еде, и чаще всего я молча плакала при воспоминании о съестном. И все же мне было легче справляться с голодом, потому что до войны я была малоежкой. Именно поэтому в нашей семье мне доверили распределение хлеба. И вообще я была в семье самая маленькая, самая слабая и самая болезненная. Помощи физической от меня было мало — что-то я могла подать, что-то подержать, например, когда затемнение делали или заклеивали окна крест-накрест бумажными полосками, чтобы при взрывах не вылетели стекла.

Обнаружили мы у себя довоенную аптечку, и тут мама поняла, что не нужно использовать глицерин, вазелин и рыбий жир как лекарство, а что все это пойдет в пищу, ведь на этом можно было жарить нашу скудную еду. Давали нам и крупу по карточкам. Как-то выдали пшено в двойном количестве. Когда наши войска отступали, большую часть пшена подожгли, но не все, оставшуюся часть только успели облить керосином. Вот это пшено нам и выдали. Этот керосиновый запах потом еще долгие годы меня преследовал. Как только пшенку увижу, то чудится, что она пахнет керосином. Потом, когда горели Бадаевские склады, и мама с братом были в силах, они туда сходили пешком с двумя бидончиками и принесли какую-то грязно-коричневую массу. Мы ее процеживали через ткань и варили. Получался довольно вкусный сироп, если так его можно было назвать.