Выбрать главу

«Карету мне! Быстро!» Это долгожданное, драгоценное, желанное письмо нельзя читать в суматохе склада, где его ежеминутно будут отвлекать.

В комнате еще светло. Но Шлиман задергивает коричневые бархатные гардины — Минна любила этот цвет, и у нее когда-то был чудесный коричневый бант из атласа! — и зажигает свечи, чтобы все вокруг было празднично.

Он подавляет свое лихорадочное нетерпение, заставляет себя сесть, заставляет свои дрожащие от нетерпения руки медленно сломать печать и не разорвать конверт, а тщательно вскрыть его ножом для бумаги.

Из груди его вырывается стон. Письмо падает на пол. Шлиман опускает голову на стол.

Долгая и жуткая тишина: слышно лишь, как чуть шипит неровно горящая свеча.

Мечта его погибла — погибла в одно мгновение, как некогда в одно мгновение погибли Помпеи и обратилась в пепел Троя.

За несколько дней до того, как пришло письмо из России, Минна Майнке вышла замуж.

Она устала ждать? Шестнадцать лет, конечно, большой срок, но ведь тогда им было всего по десять лет. Ему следовало заговорить раньше? Но мог ли он это сделать, когда был еще ничем и ничего не имел? Жизнь, к несчастью, так устроена, что решающее значение имеет не любовь, а деньги! Разве он не должен был сначала добиться твердого положения, а потом уже связывать ее жизнь со своею? Может, ему следовало заговорить тогда, когда он уезжал из Амстердама в Россию? Но не выставил ли он себя этим только в смешном виде? Не добившийся самостоятельности коммерсант, чье положение зависит от настроения хозяев, без всякой уверенности в будущем. Но, может быть, Минна вовсе и не принимала всерьез той клятвы, которую они дали друг другу? Нет, это невозможно — тогда не было бы ни тех слез, ни того объятия в Нойштрелице в страстную пятницу. Страстная пятница? Неужели колокола звучали для них тогда похоронным звоном, хотя они и надеялись на грядущий светлый праздник? Шестнадцать лет — ив завершение опять погребальный звон, звон по умершей любви. Или только по воображаемой любви, по иллюзии? Не погребальный ли это звон и по Минне? Любит ли она человека, за которого только что вышла замуж? Не пошла ли она за него лишь потому, что, устав ждать и потеряв надежду, решила, будто он, Шлиман, умер на чужбине? Или потому, что настаивали родители, опасавшиеся, как бы она не осталась в девах? Будто Миниа может когда-нибудь постареть или отцвести!

Первая мечта разбилась, словно дешевая рюмка. Вот придет с веником горничная, соберет осколки и выбросит их в мусорную яму. Что же теперь станет со второй мечтой? То же самое? Вероятно. Ведь одному не осуществить тех грандиозных планов, которые шестнадцать лет назад они строили вдвоем. «Нет, нет! Я осуществлю нх, осуществлю во что бы то ни стало, даже если весь мир будет против меня. Я раскопаю Трою!»

— Кушать подано, Генрих Эрнстович.

Шлиман не отвечает. Оплывают свечи, воск застывает большими каплями — на стеклянной тарелочке, что отделяет свечу от массивного, вычурной формы серебряного подсвечника, возникает кольцо. Да, кольцо. Из воска. Но другое кольцо сломалось.

Человек тоже почти сломлен. Несколько педель Шлимана треплет жестокая лихорадка. Когда он снова поднимается на ноги, с чувством утраты покончено — это ведь не первый удар в его жизни. Шлиман отправляется — свой красивый, предназначенный для Минны дом он уже успел возненавидеть — в большую деловую поездку по Европе.

Париж, Ливерпуль, Лондон — важнейшие этапы его путешествия. В Лондоне среди дикой сутолоки, царящей в полдень на Риджент-стрит, его окликают.

Шлиман бросает быстрый испытующий взгляд на остановившего его человека.

— Боже милостивый, ван Озенбругген, что вы делаете в Лондоне?

— Мы, вероятно, занимаемся одним и тем же — делами.

— Вы куда сейчас направляетесь?

— В настоящий момент в порт. Я жду свой основной багаж. Может быть, я смогу потом перебраться в ваш отель? Мой пансион мне не нравится.

— Я и в самом деле, ван Озенбругген, могу порекомендовать вам этот отель. Я живу на Виктория-стрит, в «Вестминстер Палас».

— Боже, не думаете ли вы, Шлиман, что я стал миллионером? Вы счастливчик, наверное, им уже стали, раз вы в состоянии там останавливаться.

— До этого, мой дорогой, мне еще очень далеко. Но вопрос о том, в каком отеле жить, один из важнейших для коммерсанта. Вы не поверите, насколько доступнее становятся даже самые чопорные из тех, с кем приходится вести дела, когда я им при случае сообщаю, что живу в наилучшем отеле города! Я полагаю, что в такой гостинице престиж можно прекрасно сочетать с бережливостью. Посчитайте-ка: в моем отеле сто тридцать комнат, стоимостью от двух шиллингов до двух гиней. Я довольствуюсь одним названием отеля: ведь никто, кроме меня, не знает, что я живу под самой крышей, в ящике за два шиллинга — комнатой его, конечно, не назовешь.

Ван Озенбругген качает головой: это Шлиман, таков, как он есть. Потом речь заходит о строящихся во Флиссингене пакетботах, и Шлиман выражает восхищение по поводу огромных пароходов, которые он видел в Ливерпуле.

— К сожалению, друг мой, я вынужден распрощаться с вами. У меня еще есть дела на телеграфе.

Голландец снова качает головой: входящие в моду телеграммы столь дороги, что могут совершенно расстроить бюджет скромного коммерсанта. Здесь ведь не существует, шутит он, разных тарифов, как на комнаты.

— Действительно, не существует, — соглашается Шлиман, — Вы правы. За телеграммы берут бессовестно дорого. Но поверьте мне, вы с большей пользой нигде не израсходуете денег, вы их вернете в троекратном размере.

Вечером они оба сидят в театре.

— Встретимся завтра? — спрашивает в антракте голландец.

— Завтра не выйдет. Я высвободил себе целый день, чтобы пойти в Британский музей.

— Смотреть на древние камни и мумии? Скажите еще, что весь этот хлам вас интересует!

— Даже самым наиживейшим образом. Древние камни, как вы их называете, воскрешают в памяти детство, мои тогдашние желания и мечты. Может быть, вся моя жизнь только окольная дорога к ним.

Через неделю Шлиман плывет на корабле обратно в Петербург. Он не прерывает путешествия, завидя по правому борту крутые поросшие лесом берега Мекленбурга. «Каким огромным казался прежде маяк Травемюнде, — думает он, — когда мы детьми ездили туда из Калькхорста. А ведь в Англии тысячи фабричных труб выше и величественнее, чем этот маяк!» Только эту мимолетную мысль и вызывает у Шлимана вид родных мест.

В Петербурге он со свежими силами и новым приливом энергии принимается за работу. Как от брошенного камня идут круги по воде, все больше расширяясь, так растут и ширятся и дела Шлимана — одно влечет за собой другое. Конечно, ему еще очень далеко до тузов, он еще не ворочает миллионами, но он уже фигура, с которой считаются тузы, его уважают, ему предсказывают большое будущее. Поэтому, разумеется, они встречаются не только на деловой почве, но и вообще поддерживают близкие отношения. Разумеется, многие находят, что именно их дочь была бы подходящей женой для молодого преуспевающего коммерсанта.

Есть там, к примеру, Екатерина Петровна Лыжина. Дядюшка ее владеет многими миллионами, сама она бедна. Но ей нет еще и пятнадцати. Впрочем, Шлиман не полагается больше на свое знание женщин. У него много сестер, они пишут ему длинные и нежные письма, когда хотят что-либо, чего не могут предоставить им дяди, у которых они живут. Пусть-ка и они хоть раз сделают что-нибудь для него! Он тут же посылает в Мекленбург приглашение: одна нз сестер должна немедленно приехать в Петербург, присмотреться к его будущей невесте и решить, подойдет ли она ему. Конечно, Катя еще слишком юна, чтобы выходить замуж, но пока сестра останется с ней, научит ее домоводству и прежде всего многим секретам мекленбургской кухни, кулинарным рецептам матери. Во время пребывания сестры в Петербурге можно будет, наконец, как следует обсудить заботы семьи, что так трудно сделать в письмах.