Выбрать главу

Лимас взорвался.

– Не пори чушь! – заорал он. – Половина твоих покупателей сроду не видала чековой книжки и помрет, так и не увидев ее.

Это было чудовищной наглостью, поскольку полностью соответствовало действительности.

– Я вас не знаю, – внушительно повторил лавочник, – и вы мне не нравитесь. А теперь убирайтесь отсюда!

Он попытался вырвать у Лимаса пакет, но тот крепко держал его.

О том, что произошло вслед за этим, рассказывали по-разному. Одни говорили, что лавочник, отнимая сумку, толкнул Лимаса, другие, что не толкал. Так или иначе, Лимас ударил его. По свидетельству большинства присутствовавших, даже дважды, не прибегая к помощи правой руки, в которой все еще держал сумку. Кажется, он ударил не кулахом, а ребром ладони. А потом тем же неуловимым быстрым движением – локтем. Лавочник рухнул как подкошенный и замер. Позднее на суде было сказано – и не опротестовано защитой, – что лавочнику были нанесены два телесных повреждения: первым ударом раздроблена скула, а вторым выбита челюсть. Освещение этого инцидента в ежедневных новостях было адекватным, но не слишком детальным.

Глава 6. Контакт

Ночами он лежал на койке, прислушиваясь к шуму тюрьмы. Один парень все время хныкал, а какой-то старик без умолку пел похабщину, отбивая такт на жестяной миске. Надзиратель после каждого куплета кричал ему: «Заткнись, Джордж, мать твою так», – но и он, и все остальные плевать на это хотели. Был тут и ирландец, распевавший гимны ИРА, хотя, как поговаривали, сел он за изнасилование.

Лимас что было сил выкладывался днем на работе в надежде, что это поможет ему уснуть ночью, но все было напрасно. Ночью ты понимаешь, что сидишь в тюрьме, ночью нет ничего – ни обмана зрения, ни самообмана, – способного уберечь тебя от тошнотворного сознания того, что ты в камере. Ночью тебе не избавиться от вкуса тюрьмы, от запаха арестантской одежды, от вони дезинфицирующих средств, на которые тут не скупятся, от звуков упрятанных сюда людей. Именно ночами унизительность несвободы становится особенно нестерпимой, именно ночами Лимасу особенно хотелось пройтись по залитому солнцем Лондонскому парку. Именно тогда он особенно сильно ненавидел гротескную стальную клетку, в которой оказался, и ему с трудом удавалось подавить в себе желание голыми руками сломать ее прутья, разбить головы тюремщикам и вырваться на волю, в свободный, бесконечно свободный Лондон. Иногда он вспоминал Лиз. Он наводил свои мысли на нее ненадолго, словно фотокамеру, лишь на мгновение позволяя себе вспомнить нежно-упругое прикосновение ее длинного тела, и сразу же прогонял это воспоминание прочь. Лимас был не из тех, кто привык витать в облаках.

С сокамерниками он держался высокомерно, а те ненавидели его. Они ненавидели его за то, что ему удалось воплотить собой их сокровенную мечту – быть загадкой. Он не давал заглянуть себе в душу, в самую главную ее часть; его невозможно было подловить на минутном расслаблении, когда бы он вдруг пустился в рассказы о своей девке, семье или детях. Они ничего не знали о Лимасе, они ждали, что он наконец расколется, но ждали напрасно. Новички в камере обычно бывают двух сортов: одни от стыда или ужаса сами стремятся к скорейшему посвящению в убийственные тайны тюремной жизни, другие, спекулируя на своей жалкой неопытности, пытаются остаться в стороне. Лимас не делал ни того, ни другого. Он, казалось, довольствовался тем, что презирал всех, а они ненавидели его за то, что он, подобно миру за тюремной стеной, прекрасно обходился без них.

Дней через десять терпение их иссякло. Сила солому ломит – и они окружили его в очереди за обедом. Подобное окружение в восемнадцативековой тюремной практике неизбежно предшествует избиению «втемную». Началось все как бы случайно, когда жестяная миска одного из заключенных вдруг опрокинулась, забрызгав содержимым его одежду. Его толкнули с одной стороны, а с другой ему на плечо легла услужливая рука, и дело было сделано. Лимас ничего не сказал, задумчиво поглядел на тех двоих по обе стороны от него и безропотно снес грязное замечание тюремщика, прекрасно понимавшего, что тут произошло.

Четыре дня спустя, мотыжа тюремную клумбу, Лимас вроде бы вдруг споткнулся. Он держал мотыгу обеими руками, из правого кулака торчал конец рукоятки длиной дюймов в шесть. Когда он восстановил равновесие и выпрямился, заключенный, работавший справа от него, согнулся в чудовищных муках, прижимая руки к животу. «Темная» больше не повторялась.

Самым, пожалуй, странным из всего, связанного с тюрьмой, был упакованный в коричневую бумагу сверток, который ему вручили при выходе. Почему-то это напомнило ему обряд бракосочетания: этим кольцом я венчаю вас, с этой упаковкой я возвращаю тебя миру. Они отдали ему сверток и заставили расписаться за него – в нем содержалось все, чем он в этом мире владел. Больше у него ничего не было. Лимас счел это самым унизительным из всего, что ему довелось вытерпеть за три месяца, и твердо решил выкинуть сверток, как только выйдет на улицу.

Поведение его в тюрьме не вызывало нареканий. Жалоб на него не поступало. Начальник тюрьмы, слегка поинтересовавшись этим делом, втайне списал все на горячую ирландскую кровь, которую – он готов был поклясться в этом – распознал в Лимасе.

– Чем вы намерены заняться, выйдя отсюда? – спросил он Лимаса.

Без тени улыбки тот ответил, что намерен начать жизнь сначала, и начальник тюрьмы заявил, что это великолепное решение.

– А что с семьей? – спросил он. – Вы не думаете помириться с женой?

– Я-то думаю, – равнодушно ответил Лимас, – только она замужем.

Сотрудник по надзору за бывшими заключенными порекомендовал Лимасу место санитара в психиатрической лечебнице в Букингемшире, и Лимас не стал спорить. Он даже взял расписание электропоездов до Мерилибона.

– Теперь электричка ходит до самого Грит-Миссендена, – добавил сотрудник. Лимас сказал, что это как нельзя кстати.

И вот ему выдали упакованный в бумагу сверток и отпустили. Он доехал автобусом до Мраморной Арки, а дальше пошел пешком. У него было немного денег, и он решил как следует пообедать. Он собирался дойти через Гайд-парк до Пикадилли, а затем через Гринпарк и Сент-Джеймс-парк до Парламентской площади, пройти мимо Уайтхолла до Стренда, где можно зайти в большое кафе возле станции Чаринг-кросс и заказать отменный бифштекс за шесть шиллингов.

В тот день Лондон был очень красив. Стояла поздняя весна, в парке цвели крокусы и нарциссы. Свежий, прохладный ветер дул с юга – Лимас мог бы бродить так целый день. Но в руках у него все еще был сверток, и ему предстояло от него избавиться. Урны на улицах слишком малы, и было бы нелепо пытаться засунуть сверток в одну из них. Кроме того, не мешало бы кое-что извлечь из свертка, в основном бумаги: страховую карточку, водительские права и его Е.93 (что бы это ни значило) в большом официальном конверте, но вдруг он почувствовал, что ему не до этого. Он сел на скамью и положил сверток рядом с собой, но не слишком близко, а потом еще чуть отодвинулся. Через несколько минут он встал и пошел к аллее, оставив сверток на скамье. Он уже дошел до аллеи, когда его окликнули. Он обернулся – быть может, излишне резко – и увидел человека в плаще армейского покроя, держащего в руках сверток.

Лимас остановился, не вынимая рук из карманов и глядя через плечо на человека в плаще. Тот колебался, вероятно полагая, что Лимас подойдет к нему или хоть как-то выкажет свою заинтересованность, но Лимас оставался безразличен. Более того, он пожал плечами и снова пошел по аллее. Его еще раз окликнули, но он даже не обернулся, понимая, что мужчина последует за ним. Он услышал шаги, быстро приближающиеся по гравию, а затем голос, запыхавшийся и раздраженный:

– Эй, вы! Я ведь вам говорю! – Тут он догнал Лимаса, и тот остановился и обернулся.

– В чем дело?

– Это ведь ваш сверток? Вы забыли его на скамейке. Почему вы не остановились, когда я кричал вам?

Мужчина был высокого роста с вьющимися каштановыми волосами. Оранжевый галстук, бледно-зеленая сорочка. «То ли щеголь, то ли в душе лидер, – подумал Лимас. – Наверное, учитель, выпускник Лондонского экономического колледжа, руководит драмкружком где-нибудь в пригороде. Явно близорук».