— Хозяйственная аккуратность рейха, — услышал я. — Поле удобрено человеческим пеплом. А щепочки — это остатки сожженных костей.
Мне жгло ноги. Что я говорю? Сердце!
Чувствовал: нахожусь на грани. Еще немного — и мрак упадет на мозг, затмит сознание.
Мы направились к воротам.
Я оглянулся. Издали ботиночек казался цветком. Барвинком, растущим на кладбище.
Над воротами — огромными, кинжально-острыми буквами было выведено: Arbeit macht frei[10].
Представил, какой сатанинский хохот вызывала у палачей эта вывеска перед входом в ад.
Есть ли граница ненасытной злобе и жестокости, составляющих сущность фашизма? Есть ли граница надругательства над человеком, живым и убитым?
Уже после, в Киеве, меня настойчиво, с болью спрашивали: «Почему молчишь? Ты же видел! Ты же все видел…»
Ничего не мог рассказать. Только невнятно бормотал о мягком вышитом ботиночке с тремя цветками на нем, которые краснели как капли крови.
5. ГЕЛЕНКА И УБИТЫЙ ГОРОД
Я стоял в кузове грузовой автомашины в пестрой толпе людей. Несколько польских солдат, столько же штатских — вчерашних бойцов подпольной Армии Народовой, как я узнал позже. Краешком глаза заметил и какую-то женщину. Покачивались на неровной дороге, хватаясь иногда за рукав соседа. Молчали. Только пожилой человек, раза два опершийся о мое плечо, тихо сказал:
— Пшепрашам…
Я ответил:
— О, проше…
И мы приязненно переглянулись.
Хорошо, что морозец был чуть-чуть. Хорошо, что не было ветра. Но все же холод покалывал лицо своими острыми иглами.
Корреспондентское счастье! Как раз когда горящий очерк в газету нужен позарез (впрочем, он всегда нужен позарез!), как раз там, где труднее, какая-то нечистая сила запускает когти в машину: радиатор… карбюратор… свечи…
Кипишь! А флегматичный водитель Карп Макарович только плечами пожимает:
— Разве это машина? Рухлядь. Лучше бы лошади да сани. Попросите у генералов.
— Волы еще лучше.
— А что ж, надежнее…
Обругав про себя водителя и машину, я направился к перекрестку и вскоре вышел на магистраль. Приближался грузовик с людьми, и я поднял руку.
У меня было железное правило: ехать при первом же случае, любым транспортом. Начнешь ждать чего-то лучшего, легковушку к примеру, а на дороге, как назло, ничегошеньки.
В кабине грузовика рядом с шофером сидел майор Войска Польского с забинтованной — на перевязи — рукой.
— Пожалуйста, — сказал он, — только не очень удобно в кузове.
Я улыбнулся и перемахнул через борт.
— Зачем вам снова туда? В это светопреставление! — еще с утра бурчал Карп Макарович. — Мало вы насмотрелись…
И верно ведь. Накануне вместе с капитаном Дембицким я весь день блуждал в чащобах варшавских руин. Нам постоянно преграждали дорогу нагромождения битого кирпича и покореженного железа. Порою мы замирали у черной трубы маленького дома. Пепелища. Огромные воронки, из которых (может, нам только казалось?) тянуло едкой гарью тротила.
Капитан Дембицкий — варшавянин, кратко пояснял, где именно мы находимся, что здесь раньше было.
Было… Было…
Он видел прекрасную Маршалковскую улицу.
Я вижу пожарища и разрушенные дома.
Он говорит: это колонна Зигмунтовская.
Я вижу беспорядочную груду камней и остатки того, что здесь гордо возвышалось прежде.
Старе място — Старый город… Но что значит для вандалов исторические памятники?
Нове място — Новый город…
Королевский дворец…
Варшавское гетто…
Непроходимые горы развалин…
В бешеном припадке злобы Гитлер приказал уничтожить, стереть с лица земли польскую столицу. Бомбы, снаряды, минометы, огнеметы. Ливень смертельной стали. Лавина испепеляющего пламени.
Мы ходили до изнеможения. До дрожи в ногах. Но что наша усталость? Мертвая тишина мертвого города цепко хватала за горло, душила.
Мертвая тишина. Камни уже не взывали к равнодушному небу.
Потом я всю ночь бродил по Люблину будто в горячечном бреду, вспоминая виденную мною пустыню. Кого-то звал, кто-то окликал меня.
И вот теперь я трясся в кузове грузовика среди молчаливых людей. Я должен, должен был увидеть все еще раз.
Мороз все сильнее пощипывал нос и щеки. И может быть, от холода захотелось есть.
Еще когда я шел к перекрестку, то увидел на дверях какой-то халупы надпись: «Bufet». Старая женщина виновато сказала: «Имею только булечки и желудевый кофе». Злотых у меня не было, и она сказала, что возьмет советские деньги — пятидесяти рублей хватит…