Выбрать главу

Мой любимец - это крутоверхий Крутицкий теремок. До него довольно трудно добраться. У Камер-Коллежского вала, среди путаницы Больших и Малых Каменщиков и нескольких Крутицких переулков, на взгорье, в узком тупичке, хрупкий, весь в блеклых узорах изразцов, под старой растрескавшейся поливой,- легко повис над двойной аркой ворот теремок. Слева, на крутой стене,- белые дутыши балясин, подпирающих перекрытия переходов, соединявших встарь Крутицкий теремок с пятиглавой церковью Успения.

Я никогда не устану бродить меж плит и крестов Донского, Даниловского и Лазаревского кладбищ, вчитываясь в плесенью затянутые старые слова. На десятках десятин Кускова (подмосковная) меня больше всего волнует старый мраморный постамент (на дорожке, что слева от дома), подписанный: Venus57. Поверх постамента нет никакой Venus - статуя давно, вероятно, разбита,осталась неотколотой лишь одна мраморная ее ступня с нежным очерком пальцев. Это все, что есть: но я, помню, долго стоял, созерцая то, чего нет.

Территория Страны нетов день ото дня расширяется: робкие звоны колоколен, изредка вмешивающиеся в лязги и гулы города, напоминают нам о самом несуществующем в стране несуществований: я говорю о боге. Проходя мимо церквей, я вижу иногда человека, который, оглянувшись по сторонам, робко приподымает картуз и позволяет руке дернуться от лба к плечам и груди: так здороваются с бедными родственниками.

На Тверской, в № 29, где сейчас живет Долидзе, прежде жил Карамзин. Он выдумал "Бедную Лизу", а трамвай № 28 возит желающих к товарной станции Лизино, от которой в нескольких стах шагах и Лизин пруд: здесь она,помните?- погибла.

Я сел на трамвай № 28 и вскоре стоял у черной, зловонной лужи, круглым пятном вдавившейся в свои косые берега. Это и есть Лизин пруд. Пять-шесть деревянных домиков, повернувшись к пруду задом, пакостят прямо в него, заваливая его нечистотами. Я повернул круто спину и пошел: нет-нет, скорей назад, в Страну нетов.

Письмо девятое

Милый друг! Хотел написать вчера - и не мог, да и  сейчас никак не собрать слов. Я знал - Москва зацепис-та, но чтобы она и меня поймала на крюк, этого, признаться, я не предвидел.

Произошло все вчера, как-то сразу - между двумя и тремя пополудни. Я не раз уж, проходя мимо Ипатьевского переулка, сворачивал в него, чтобы полюбоваться на старую, XVII века, церковь Грузинской Божьей Матери, что в Микитниках: стройный, высокий шатер с чутко настороженными, в каменном окаймлении "слухами"; приземистое, в сказочной какой-то резьбе крылечко; смелый очерк четверика и причудливая каменная орнаментация стен. Но когда к церкви ни подойти - всегда на замке. И ступени пусты - никого. Я давно уже хотел проникнуть внутрь, так как знал, что там хранятся работы последнего московского изографа Симона Ушакова: акафист Богородице на двенадцати тяблах и икона Богоматери у Древа (1659 и 1668).

Узнав о часе, когда привратник показывает церковь, я спешил к трем в Ипатьевский переулок. Но когда я дошел до Тверской, путь оказался прегражденным. Я и забыл (газеты читаю редко), что в этот день и в этот именно час была назначена одна из политических демонстраций, столь частых у нас в Москве.

Непрерывный поток людей, плечо к плечу, под звуки оркестров, играющих вперебой, перерезал мне дорогу. Приходилось ждать.

Признаться, я был раздосадован. С московскими шествиями я встречался, конечно, не впервые и знал: это надолго. Вынул часы; минутная стрелка ползла с деления на деление: еще опоздаю. Но делать было нечего. Время шло, а толпы прибывали. Я взглянул сначала поверх голов (толпы я не люблю, и топот сотен и тысяч ног меня начал даже раздражать), но и над головами толп была своеобразная яркая и вместе с тем единая жизнь. Сотни и тысячи букв, построившись на полотнищах, шли золотыми шеренгами прямо на меня. Помните, я как-то писал вам о взбесившемся алфавите, о хаосе букв, расползающихся по московским стенам и афишным цилиндрам. Здесь нечто совершенно иное: это был какой-то чрезвычайно правильный, ритмический прибой букв, торжественная процессия типографских знаков, которые, как бы поняв силу, скрытую в них, шли и шли над толпой, как армия над армией.

Я снизил взгляд и только тогда увидел лица: были и старики, и подростки, но странно - возрасты как будто разные, а из глаз и у тех и у этих общий на всех - молодой, нет, мало,- юный мир. В ушах у меня стучало, я не разбирал слов, почти и не читал золотых по красному лозунгов, но главное я понял. Да, понял.

Тем временем ряды редели, последний оркестр о шести трубах и одном барабане прокричал что-то на своем медном языке - и проход был свободен.

Машинально я пошел туда, куда шел. Но когда старик сторож, звякая ключами, открыл мне церковь Богоматери и навстречу из полутьмы прочертились золотые и охряные лики, я вдруг увидел, что мне уже не нужно этого. Сунув в чьи-то жесткие пальцы монету, я быстро спустился по ступенькам. Тяжелый висячий замок сухо щелкнул за моей спиной. Да, с этим кончено.

Письмо десятое

Сперва к крестам прибивали гвоздями людей: говорят, среди людей попадались иной раз и боги. Затем, озолотив кровь на крестовинах, кресты подняли на купола. Чтобы увидеть их там, надо было подымать голову. Сначала подымали, потом перестали: некогда. Всем было ясно: металлические плюсы не умели ничего сложить, не знали, как соединить розные жизни в единую жизнь. Любовь как была неорганизованной и кустарной, так и осталась.

И вскоре люди, хоть под манишками у некоторых и прятался крестик, научились жить хоть и по соседству с крестом, но мимо него.

И только когда человека клали под дерн, а имя его - внутрь черной рамки, на газетный столбец, имя еще раз встречалось с крестом. Но его уже и не называли крестом, а - это знают старые наборщики - просто мертвым знаком. "Мертвый знак" ютился в свои последние предреволюционные годы в одной из квадратных клеточек шрифт-кассы и, как бы стыдясь самого себя, прятал свои черные крохотные крестовины внутрь ладошками сведенных круглых скобок. Так: (?). Затем скобки сомкнулись, и клеточка, что у средней планки шрифт-кассы, опустела: "мертвый знак" умер.

Над Москвой и сейчас еще нависло странное воздушное кладбище: 2000 мертвых знаков, угрюмо скрестивших свои крестовины над городом, живущим или мимо или прочь от них.

В Китай-городе есть ряд чрезвычайно странных храмов: например, Никола Большой Крест или та же Грузинской Божьей Матери; храмы эти строены в два яруса: сверху, в виде огромной каменной шапки, собственно храм, снизу обыкновенный торговый подвал. Строителю нужен был крепкий и безопасный склад для его товаров, и, чтобы защитить свое добро "от дурна" (как отмечено в актах конца XVII в.), он прикрывал его сверху церковью. Презумпция: богобоязненный вор у богобоязненного строителя подвала-храма не украдет. Таким образом, то, небесное, с удобством было использовано для этого, земного.

Тут мы с вами, мой друг, у очень любопытной проблемы: сознание классифицирует вещи, предстоящие ему, на те и эти, на выключенные из органов чувств и на включенные в восприятие; эти вещи имманентны жизни, те - трансцендентны; эти - понятная, хорошо обжитая близь; те - туманная, недоступная даль.

Если классифицировать самые сознания, то окажется, что они сознают, в зависимости от своего типа, как бы в противоположные стороны. Одни сознания стремятся переставлять вещи из тех в эти; другие - из этих в те. Если носителей сознания, то есть людей того или иного интеллектуального типа, я назову: ищущих претворить то в это - тов'этовцами, волящих же превратить это в то - этов'товцами, то с номенклатурой будет покончено.

Теперь о Москве: она всегда радела об этом, в ее московские стены включенном, строила только это лишь сверху, от дурна кое-как прикрыв тем, писала и пишет всегда "про это". Самый московский из московских писателей, живя в Замоскворечьи, гордился тем, что он открыл новую страну Замоскворечье (А. Островский, т. I).