Не дали? Не нашел повода? Шифровался и в этих стенах? Как бы то ни было, можно предположить, что несказанные эти слова вошли в рабочие записи Василия Макаровича: «Надо совершенно спокойно — без чванства и высокомерия — сказать: у России свой путь. Путь тяжкий, трагический, но не безысходный в конце концов. Гордиться пока нечем».
И если бы эта мысль была во всеуслышание произнесена в Союзе писателей, неужели понравилась бы она писательским аппаратчикам, как раз и поразившим Шукшина своими чванством и высокомерием? Не восприняли бы они все это как выпад против себя? Да и что значит: «гордиться пока нечем»? Вроде свое, а вроде чужое… И Шукшин это чувствовал. Неуютно ему было и в этом Союзе писателей, и в его официальном органе «Нашем современнике», как было неуютно до этого в «Октябре» и в «Новом мире». Не шукшинское все это было — партийное, групповое. Да и пить с «профессиональными патриотами» в ЦДЛ за Россию ему было не с руки, и вообще не до праздных разговоров было — работать надо — а без цедээловского братания какая уж там партия? Василий Макарович с его авторитарным, режиссерским характером согласился бы вступить лишь в такую партию, которую сам бы и возглавил. Ему роль меньше разинской не подходила ни в жизни, ни в кино. Вспомним: «Один борюсь. В этом есть наслаждение. Стану помирать — объясню». Вот его кредо. А еще одна рабочая запись — «Они (братья-писатели) как-то не боятся быть скучными», как и другое известное суждение — «Да, литературы нет. Это ведь даже произнести страшно, а мы — живем!» — сполна характеризуют отношение Василия Макаровича к современной ему литературе. Любой — либеральной, консервативной, национальной, космополитичной. «Сто лет с лишним тянули наши титаны лямку Русской литературы. И вдруг канат лопнул; баржу понесло назад. Сколько же сил надо теперь, чтобы остановить ее, побороть течение и наладиться тащить снова. Сколько богатырей потребуется! Хорошо еще, если баржу-то не расшибет совсем о камни».
Но дело не только в этом скепсисе и разочаровании. И даже не в том, что наряду с «Нашим современником» Шукшин активно печатался в «Сибирских огнях», «Звезде», «Севере», «Авроре», «Сельской молодежи», «Литературной газете», «Литературной России», что и было частью той самой веерной тактики, о которой он говорил Буркову (в новомирский период разброс между журналами был существенно меньше, что объясняется в первую очередь растущей популярностью Шукшина), и не в том, что именно в пору сотрудничества с «Нашим современником» Шукшин написал предисловие к рассказам не какого-нибудь добротного почвенника, а постмодерниста и будущего автора и редактора альманаха «Метрополь» Евгения Попова, впоследствии утверждавшего: «“Русофильство” Шукшина — игра. Он вообще был игроком, поставившим на кон свою судьбу. Выиграл народную славу, лауреатство, могилу на Новодевичьем по личному распоряжению Брежнева. Однако был ли счастлив?»[49] — дело в его прозе, поздней прозе Василия Шукшина, которая все дальше и дальше уходила от понимаемого узко реализма.
НЕОХОТА УЖ ТАК ПИСАТЬ
В 1970-е годы проза Шукшина менялась и стилистически, и интонационно, причем эти перемены были в определенном смысле обратно пропорциональны тому, что он делал в кино. Если там наученный горьким опытом «Странных людей» Василий Макарович стремился к большей простоте, доступности, мелодраматичности, динамике, к народности своих картин, то проза его год от года становилась глубже, изощреннее, сложнее, богаче внутренними смыслами и откровенной игрой.
Шукшин сказал об этом в беседе с Валерием Фоминым:
«В литературе — другое. Там боязнь, что тебя не поймут, что можешь показаться неинтересным, как-то меньше терзает. Когда пишешь рассказ, меньше думаешь о том, как он будет восприниматься. Конечно, тоже беспокоишься, но не так, как в кино. Книга уходит с прилавка — что с ней дальше? Кто ее читает? Как? Тут трудно уследить, даже если и захочешь.
А в кино ты весь как на ладошке. Тут все наглядно очень проявляется. Зал сидит, затаив дыхание, смеется, кто-то слезы вытирает. Значит, задел за душу. Либо, глядишь, фильм только-только начался, а народ уже к выходу повалил. Тут вот и наступает для тебя самая жуткая казнь. Видишь сам, что промазал, оказался беспомощным, сказал что-то не то или не так. И тут не может быть для тебя другой более лютой казни, чем этот на глазах редеющий зал. Вот почему я не могу позволить себе роскошь снимать фильмы так, чтобы их не понимали».
Фильмы — не мог позволить, а рассказы — мог. И еще как позволял. Поздний Шукшин за редким исключением вообще как-то меньше известен среди любителей литературы, навеки пристегнувших его к безобидным «чудикам», хотя поздняя проза — это, может быть, самое интересное, самое неожиданное из того, что он написал. Достаточно цельный при всех своих противоречиях художественный мир Шукшина 1960-х годов, в 1970-е не то чтобы раскалывается, но дает побеги в разные стороны. Наряду с документализмом рассказов, условно говоря, автобиографических («Рыжий», «Мечты», «Кляуза») и, как это ни парадоксально, мистических («Сны матери», «На кладбище»), у Шукшина выходили произведения откровенно анекдотические, хулиганские, экстремальные — такие, как объединенные в мини-цикл под названием «Две совершенно нелепые истории», рассказы «Как Андрей Иванович Куринков, ювелир, получил 15 суток» и «Ночью в бойлерной». И это совсем другой, неожиданный Шукшин. Какой-то андеграунд, диссидентская усмешка либо пародия на «самиздат».
49
Для полноты картины процитируем слова из еще одного интервью «шукшинского крестника» Евгения Попова, данного им в 2011 году журналу «Литературная учеба», которое многое проясняет в тогдашнем литературно-политическом раскладе, пусть даже речь идет о послешукшинском периоде в истории литературы: «…я-то прекрасно помню, что НИКТО из писателей-деревенщиков не громил альманах „Метрополь“, хотя, возможно, некоторые тексты альманаха и личности авторов вызывали у них омерзение. А вот некоторые будущие записные демократы — громили, найди газету „Московский литератор“ за 1979 год с огромной подборкой „МНЕНИЕ ПИСАТЕЛЕЙ О ‘МЕТРОПОЛЕ’: ПОРНОГРАФИЯ ДУХА“ или почитай стенограмму одного из секретариатов Московской писательской организации, опубликованную в № 82 НЛО, где над нами изгаляются люди, которые, как только КПСС прокукарекала перестройку, тут же принялись учить всех демократии.
И еще — у подлинных писателей нет врагов, даже таких общих, как отсутствие культуры. А подлинными я считаю и Распутина, и Крупина, и Личутина, и Леонида Бородина, и некоторых других литераторов из, вроде бы, „того лагеря“, таких, например, как менее известный, но замечательный прозаик из Иркутска Анатолий Байбородин. Говоря о „политике“, мы вряд ли когда друг с другом согласимся. Ну, так и не надо о политике, у нас есть наша работа, ремесло. Наша страна, наконец. Не ЭТА, а НАША, общая, одна на всех, другой нет и не будет. А ужасными для „демократов“ будут мои слова, что я, к примеру, и одиозного Владимира Бондаренко, знакомого мне с юности, не считаю исчадием ада. Многое в его деятельности для меня совершенно неприемлемо, но мы спокойно общались в прошлом году в Ясной Поляне во время толстовских чтений, избегая, разумеется, „скользких“ тем. Он эрудирован, умен, любит литературу, а если любит заодно Проханова и Зюганова, так это, в конечном итоге, его, а не мое дело».