Выбрать главу

Ивана Степановича дома не было, он опять уехал в Свердловск, и Тюньке было особенно неспокойно за Майку.

В областной больнице бабушку смотрел профессор, потом беседовал с Тюнькой и говорил, что операцию делать рискованно, а вот пузырь желчный с камешками в нем промоют и подлечат, чтобы бабка свою внучку еще и замуж отдала.

Жила Тюнька в гостинице, куда ее с превеликим трудом устроили по письму главврача «в порядке исключения». В гостинице было много черноволосых молодых людей в больших фуражках. Некоторых она даже запомнила, потому что покупала у них для бабушки овощи и фрукты на рынке. Их была тьма-тьмущая, овощей и фруктов, но по такой цене, что Тюнька только ахала и вечерами пересчитывала деньги, опасаясь, что не хватит.

В больнице к ней привыкли, охотно давали тряпку и ведро с водой, потому что санитарок не хватало. Медсестры удивлялись Тюнькиному усердию, а она понять не могла, чему тут удивляться, если ей заняться в Тюмени нечем, а краеведческий музей, куда она хотела сходить из уважения к Ивану Степановичу, был давно и надолго закрыт на ремонт, хотя снаружи не было видно, что его ремонтируют.

Целый месяц прожили они порознь в Тюмени, ехали домой и говорили, что огород, наверное, весь травой подернулся. Про Майку, словно сговорившись, не поминали.

Огород был вычищен, огурцы собраны. Тут же и прибежала Женькина мать тетя Клава, бабушка ей в ноги хотела поклониться, тетя Клава даже рассердилась:

— Ты что, бабушка Даша, дело суседское, друг дружке да не помогчи!

Она поставила ведро с огурцами, уже засоленными, и вдруг, вспомнив, выпалила:

— Ой, девки, а Майка-то ваша сдурела! — Колобова аж заплакала. — С поля не идет за Пулей, та избегается, пока Майке бока палкой не обомнет.

— Палкой… — словно эхо отозвалась Тюнька.

— Спутат ее в пригоне, привяжет, та шарами крутит, крутит, изловчится да опрокинет подойник. Слезы, девки, не молоко!

Накормив бабушку, полив огород, Тюнька схватила подойник и побежала в поле.

Майка еще издали протяжно, торопясь, замычала, все ускоряя шаг, пошла навстречу Тюньке.

— Маечка, Маечка, — звала Тюнька дрожащим голосом. Сквозь слезы Майка расплывалась, а когда подошла, оказалась такой исхудавшей, запаршивевшей, что у Тюньки зашлось сердце.

Она увела корову в тенечек, к реке, вымыла вымя, огладила бока с вмятинами от палки, наплакалась глаза в глаза с коровой.

Неся в подойнике молоко назад, в деревню, Тюнька почти успокоилась. Майка — прежняя. Корова шла следом за ней, весело мотая головой. И только на развилке, словно удивившись, почему Тюнька идет не к себе домой, остановилась, замычала так, что у Тюньки снова закапали слезы.

Она достала кусочек хлеба и так вела корову до самого двора Пульхерии.

— Вот ваше молоко, — сказала она, ставя подойник.

— Ишь че, утром литра, а теперь — семь? От Майки? Да ты, поди, водой разбавила?

— Вы понимаете, с ней надо говорить, как с человеком.

— Ну что ты, Настя, врешь! — Пульхерия засмеялась. — Скотина — она и есть скотина. Ни с кем не говорят, а с этой, выходит, надо беседы проводить?

Тюнька тихонько вышла и, не оглядываясь, пошла со двора. Поздно вечером, уложив бабушку спать, Тюнька сидела в своей боковушке. В деревне было тихо. Началась страда, и вся деревня укладывалась спать рано. Тюнька думала о Майке, о Иване Степановиче, который так долго был в Свердловске, что все говорили, будто книгу у него приняли и он там беседует про следующую. В деревне без Ивана Степановича чего-то не хватало, какой-то надежности и радости.

Бабушка тихонько похрапывала на кухне, и Тюнька радовалась, что она по-прежнему похрапывает со здоровым своим желанием выспаться и рано встать, чтоб разбудить внучку.

И тишина была хорошей, привычной, от нее она отвыкла в Тюмени, а теперь наслаждалась даже далеким лаем собачонки. Звуки были до боли знакомые, с шорохом высыхающей бересты на шестке, куда ее приткнула бабушка, найдя по дороге домой. И Тюнька явственно почувствовала, как пахнет этот здоровенный, с целого полена око́рок. Стучала в крышу ветка березы, не стучала, а словно щекотала и просила поиграть с ней.

На мгновение Тюнька увидела перед собой глаза Майки, такие большие и лиловые, что удивилась, испугалась, а потрогать уже не могла…

Разбудил ее стук в окно.

Минувший день еще не вспомнился, а новый не вдруг вплыл в сонное сознание, потому что рассвет едва брезжил, ей даже береза показалась сиреневой, и она хотела снова натянуть одеяло на голову, но стук повторился.

— Настя! — услышала она из-за окна голос Ивана Степановича. — Выйди, Настя.