Выбрать главу

Но после той записки, где было написано: «Гора с горой…» — бабушка больше никогда не просила свинку вытащить билетик. Стояла на своем: последняя записка самая правильная!

Бабушкиными половиками на базаре очень интересовались. Щупали, спрашивали: «Почем?» — отходили, возвращались по другому кругу, снова щупали, хвалили узор, плотность. И я видела, что от этого бабушке очень приятно становится. Чем больше хвалили, тем она становилась уступчивей. Если кто по третьему разу подходил хвалить, так она прямо тянулась навстречу той женщине, как к хорошей знакомой: «Возьми, милка, выкладные теперь мало кто ткет, будешь мыть холодной водой, так век не слиняют!»

Да, половики у бабушки были яркие, на солнышке так и переливались! На них, как мухи на мед, сбегались цыганки. Ох уж эти цыгане! Но в поселке были все разные, а вот у нас, за полем на опушке, останавливались одни и те же. Потому что в Березовке жил кузнец Михай с семьей и в деревне говорили, что барон «нашего» табора ему родной брат. Кто говорил, что барон зовет Михая обратно в табор, кто — Михай барона в деревню. Но каждый год табор прикочевывал, и в деревне, даже уходя в огород, навешивали на дверь замок.

Цыганки у бабушки половики никогда не покупали, только цокали языками, щупали их, а бабушка махала у себя перед носом рукой, как мух отгоняла, и сердито кричала:

— Иди отседова, немоляха!

Цыганки смеялись, дразнили бабушку, а она уж искала меня глазами и наказывала:

— Нинка, ты ужо оглядывайся на меня, как далеко убегешь. Гли у меня, немоляхи-то уведут!

Всех цыган бабушка звала немоляхами. Я уж давно знала, что за этим словом у бабушки все, что может быть самого худого в человеке: за стол неумытым садится, крадет, ни во что не верит. Пуще всего бабушка боялась цыган и грозы. Когда начиналась гроза, она быстрехонько задвигала печную вьюшку, закрывала дверь на все крючки, хватала меня за руку и падала на пол возле простенка, сверху накрывала нас обеих тулупом и так подминала меня, что мне и дышать было нечем, а сама быстро шептала: «В руце твои, господи, предаю дух мой, ты мя благослови и помилуй и живот вечный даруй мне. Отведи от мя немоляху». Я молитву ее знала наизусть, хотя букварь еще и в руках не держала. Гроза уходила, мы вылазили из-под тулупа распаренные, мокрые. И бабушка тут же начинала хлопотать, кормила меня чем-нибудь вкусненьким. А если появлялись цыгане — впрочем, к Михаю они ходили по-за деревней, но наш дом стоял на самом краю, все из него видно, — тогда бабушка творила ту же молитву, только в конце просила господа отвести стрелы огненные — молнию, значит.

Сперва лишь, как только появлялись цыгане, сторонились в деревне, потом вроде привыкали, как-то и забывали, что за пшеничным полем их табор. Михая в деревне уважали. Но больше к его помощи прибегали через его жену.

Михай паял и лудил, точил ножи и отбивал косы. Надо запаять кастрюлю — вешали ее на штакетину палисадника. Потом забирали. В прибитую к столбику старую кастрюлю складывали плату: кто яйца, кто деньги, смотря по посудине и дырке на ней.

Ходить на тот конец деревни бабушка мне строго-настрого запрещала. Она всем и все могла простить, кроме того, что люди «мызгают туды-сюды, осерёжить для них, что петуху кукарекнуть, никакой серьезности, хоть и Михая взять. Така замечательна у него работа, а как сумасшедший вскочит на своего конягу и носится вкруг деревни». Бабушка все пропажи сваливала на сына Михая, Сергея. Он для нее был мальчишка, а мне казался самым обыкновенным дядькой. Однажды бабушка заметила пропажу яиц. Ходила по двору, хмыкала-хмыкала. Гнездо в сараюшке сделала, яйцо-покладыш положила, рябуха с вечера вроде полная, а днем в гнезде ничего нет. Рябухины яйца бабушка особенно стерегла — крупные, рыжеватые. Потому и отсадила ее, чтоб невзначай другие не поклевали несуньи. Потом и в другом гнезде перестали копиться яйца. Вот уж досталось этому Сережке. «А кто больше? — разводила руками бабушка. — Немоляха, немоляха и есть».