— Холостить-то думать? — спросила Евлания у управляющего.
— А на што? Все равно сдавать буду. Знаешь, сколько проболеет? Весу убудет. Городские так съедят, натолкают луку-чесноку, все улетит.
— М-м, — неопределенно протянула Евлания и понесла свою заботу дальше. Ей ведь тоже мясо в город отправлять, зачем она детям будет плохое мясо класть? Веки вечные поросят холостили, чтоб только ел и вес набирал.
— Дак ты к очкарику-то подойди, — присоветовала Тюнька Романова. — Поди, врач, поди, умет.
— Для одной-то не насмелится. — Евлания посмотрела на Тюньку.
— Вот язви тя в душу! Как у нас все на коромысле зыбатся, а? — Хлопнула себя по бедрам Романова. — Нет чтоб сказать: бабы, кто хочет холостить, плати в контору, мы все обстяпам!
— Так оно вобче-то, — охотно согласилась Евлания.
— А у меня друга беда! — вздохнула Романова. — Свинки беспокоятся. Природа, мать ее за ногу! Че им, жрут, спят. Я уж касторкой поила, содой, впроголодь держала… Гли-ка, Евлаха, очкарик копотит на своей драндулетке, давай остановим!
Они выскочили на дорогу, замахали руками. Машина остановилась.
— М-м, я к вам с просьбой… у меня Хрюша…
— Свинья, что ли? — перебил ветврач.
— Ну да, м-м, надо холостить, а некому…
— Коновал я вам, что ли? — И дверца машины резко захлопнулась, машина рванула с места, оставив растерянную Евланию и рассвирепевшую Тюньку Романову.
— Чистоплюй, чистоплюй хренов! — ругалась Романова. — Приехал в деревню, а как яловая корова шарами по сторонам крутит.
— Может, правда не умеет, — успокаивала ее Евлания. — Пусть уж как идет, так и ладно.
За лето Хрюша вовсе заматерел, Евлания суеверно отговаривала себя не прикидывать, сколько в нем килограммов, но все же приблизительно знала, что уж под сто или даже больше. Он у Евлании жил вольно, пахал ограду, пасся на травке. Ночами она просыпалась в кладовке от его пыхтения у стены дома, где он любил спать, а по утрам чесался об угол так, что звенели банки на полках в кладовке. Она привыкла к его пыхтению за стенкой, и ей было хорошо, что рядом есть кто-то живой. И говорила с ним, а он рюхал в ответ. По утрам она звала его к колоде, и он, где бы ни был, отзывался на ее «Хрюша, Хрюша» и несся, тяжело вскидывая зад, к стайке. Евлания привыкла к нему и боялась жалеть: давно известно ведь, если жалеть поросенка, то он долго будет мучиться и не сразу дастся под нож. А все равно жалела. Такой боровок удачный попался, ни чумка, ни ринит не взяли, хотя у многих в деревне без прививок поросята сдохли или тяжело переболели.
В октябре выпал снег. Нарошнешный, но все же многие начали валить животину, натосковались ребятишки без пельменей, самим охота свежанинки. Евлания тоже дала знать дочери, чтобы приезжали, мол, все равно уж теперь дело к зиме пошло.
Приехала Катя с мужем в пятницу вечером, ребятишек оставила у городской бабушки. Евлания побежала к Шурке-маркитану договориться на завтра, чтоб с утра шел к ней борова валить.
Жена Шурки-маркитана орала на всю избу и лупила по Шурке чем ни попадя.
— Нажрался, гад, как винзавод воняешь! Говорила тебе, паразиту, чтоб никуда не ходил, пусть сами валят, если держат. Сам как свинья вернулся. На што мне мясо, если ты не человек вернулся! — И шмякнула под ноги Евлании огромный кусок вырезки.
Евлания знала, что каждый год Шурка-маркитан на месяц выбивается из колхозной жизни и жена его орет не переставая весь месяц, а после в магазине хвалится, что мяса Шурка натаскал на всю зиму, а напился водки на весь год. Поэтому Евлания обождала маленько, выбрала паузу и попросила:
— Нин, ты завтра с утра скажи своему, чтобы ко мне шел, а?
— Дак он уж обещался Романовым.
— Они колют, что ли?
— Да одну. Втора-то супоросная, все с твоим Хрюшей носилась. Ладно, Евлаха, ты иди, я скажу. Утром токо покарауль его, срамника.
И она с новой силой принялась орать на Шурку. А он, сидя на полу, спал, уронив голову на табуретку.
Утром Евлания проснулась ни свет ни заря. Хрюша орал не тише Нинки — с вечера специально Евлания не давала ему еды и сегодня уж нельзя. Хрюша, было слышно, прыгает на колоду, поднимает пятаком загородку в двери.