В центре уличной путаницы, точно деревушка с освещенными домиками посреди пустынной равнины, вдруг появлялась площадь Тертр с красноватыми огнями своих кабаре, откуда по временам вырывался возбужденный гул, звуки аккордеона, пение, выкрики, смех, иногда чья-то речь, из которой ребенок на ходу улавливал несколько слов, и то с робостью приближался, то отступал, чтобы тотчас вернуться опять, нырял в один проулок, потом в другой и всегда, как ночная бабочка, устремлялся назад, к этой влекущей его площади.
Надвигалась лиловая завеса ночи. Повеяло ветерком. На небе можно было пересчитать звезды. Опустели улицы. В темноте они выглядели необычно, напоминали средневековые. Можно было легко себе представить, что за стенами находятся старинные приюты, монастыри, темные палаты, пристанища сурового уединения… Оливье пристроился у одной стены, согнулся и сел под окном, скрестив ноги, укрывшись за грудой стульев и столиков из желтоватого металла, словно за крепостной стеной. Над его головой из-за ставен пробивался дымок сигарет — реальное воплощение людского гомона там, за окном. В этом гуле отчетливо слышались припевы песенок «Ни-ни — собачья шкура» и «В Менильмонтане» или же игривые куплеты — «Девушки из Камара» и «Господин кюре влюблен в пастушку», тут же подхватываемые хором. Потом кто-то рассказывал легкомысленные истории, ребенок их не понимал, зато там они вызывали сальные смешки и взрывы женского хохота, часто весьма пронзительного. Затем наступила тишина, и мужской голос начал читать стихи в манере Аристида Брюйана:
Гуляки умолкли, внимая стихам. Оливье прислушивался; он не мог понять таящийся в них смысл, однако чувство одиночества, поэтически выраженное, вызвало в нем трепет. Размер, рифмы заставляли его вспомнить «декламацию наизусть», которой его обучали в школе, и все же тут было что-то иное. Голос чтеца, сильный, значительный, был по-деревенски суров, а угрюмые строки обвиняли общество в тяжелом жребии людей.
Оливье опять вспомнил Виржини. Как она ходила, рассматривая товар в секциях своей лавочки, как задумчиво она это делала. Ему почудилось, что мать протягивает к нему руки, но никак не может дотянуться. И он тоже искал ее руки, еле видные в густом тумане. Но вдруг перед ним возникла сухая земля кладбища Пантен и легкая пыль от нее на его ладони, и мальчика охватило нестерпимое страдание. Ему послышались стоны, долетавшие из немыслимой дали, из другого мира, будто снова пробудились его кошмарные ночные видения.
И вот приблизилась сама Виржини. На ней было сероголубое шелковое платье, а на плечах небольшая накидка из светлого меха. Волосы ее блестели, как золотая каска, глаза и губы словно светились. Мать склонилась над ним и сказала голосом неземным, дошедшим издалека, со звезд:
— Что ты здесь делаешь? Не пора ли домой…
Он открыл глаза. Вместо Виржини он увидел другую женщину, похожую на нее. Оливье не однажды видел ее на улице Лаба. Мальчик смотрел на нее сквозь слезы. Женщина держала в руках вечернюю шелковистую сумочку, украшенную бисером и стеклярусом.
— Надо идти спать, малыш!
Она склонилась над Оливье, взяла его за руку, заставила выбраться из убежища, предложила проводить до дому. Чуть подальше ее ожидал какой-то мужчина, куривший сигару, светящийся кончик которой пронизывал ночную темь.
Уже стоя, Оливье ощутил, как дрожат его ноги. В кабаре затихал шум. Ребенок глубоко вздохнул, вырвал свою руку и кинулся бежать вниз по улице, все быстрей и быстрей, грудь его ныла, он захлебывался от холодного воздуха. Оливье остановился только на улице Лаба перед домом номер 77 и с силой нажал на кнопку звонка у входной двери.