Стихотворение было очень туманным, полным слов, напоминавших эсперанто. «И это английская поэзия! — подумал он. — Как странно». В тех немногих стихах, которые он знал, говорилось главным образом о страданиях, раскаянии и надежде. Эти стихи кончались философской ноткой: «Приходят люди и уходят, а я вовеки остаюсь».[32]Банальное и фальшивое «вовеки» несколько удивило его. Такого рода стихи не должны попадать в детские руки. Через двор пролетел гриф — печальное, пыльное существо; время от времени он вяло поднимался с земли и плюхался ярдов через двадцать. Священник читал:
Это произвело на него большее впечатление — хотя, вероятно, и такие стихи не подходили для детей. В словах чужого языка он ощутил голос подлинного страдания и повторил про себя, сидя на жаре в одиночестве, последние строки: «О дочь моя, о дочь!» Казалось, слова несли в себе все, что переживал он сам — раскаяние, тоску и несчастную любовь.
Странная вещь: с тех пор, как он провел ночь в душной переполненной до отказа камере, он попал в безлюдный мир, словно умер еще там, когда на его плече покоилась голова старика, и теперь он скитается в преддверии ада, потому что не был ни достаточно добрым, ни достаточно дурным… Жизнь больше не существовала; дело не только в банановой плантации. Сейчас, когда начиналась гроза и он спешил под укрытие, он наверняка знал, что не найдет здесь ничего, совсем ничего.
В неровных вспышках молнии возникали дрожащие хижины, а потом снова исчезали в грохочущем мраке. Однако дождь еще не начался; он несся с залива Кампече сплошной пеленой, методически покрывая весь штат, пядь за пядью. Священнику казалось, что он слышал этот мощный шум, катившийся к горам, которые были теперь так близко — всего миль двадцать.
Он подошел к крайней хижине; дверь была открыта, и при вспышках молнии он, как и ожидал, увидел, что там никого нет. Только куча маиса, в котором шевелилась неясная тень — вероятно, крыса. Он кинулся к другой хижине: там то же самое — маис и больше ничего; казалось, всякая человеческая жизнь исчезала при его приближении, словно Некто определил, что отныне он останется один, абсолютно один. Пока он так стоял, дождь, наконец, достиг поляны; он показался из леса, словно густая белая пелена, и двинулся дальше. Это напоминало противника, который производил газовую атаку на всю территорию так, чтобы никто не спасся. Дождь захватывал пространство и задерживался там ровно столько, словно враг следил по секундомеру, зная с точностью до минуты предел выносливости легких. Крыша недолго выдерживала натиск дождя, и вскоре он прорвался через нее: прутья гнулись под тяжестью воды и расходились. Дождь проникал через дырки, низвергаясь черными потоками. Затем напор воды прекратился, с крыш капало, а ливень уходил дальше, и вспышки молний по его краям были подобны канонаде с флангов. Через несколько минут ливень достигнет гор; еще одна-две такие грозы, и дороги станут непроходимыми.
За день безостановочной ходьбы священник очень устал; он отыскал клочок сухой земли и сел. При вспышках молнии ему была видна поляна. Это напоминало перемирие, но не совсем. Для мира нужны люди, а его одиночество таило в себе угрозу чего-то надвигающегося. Ему вдруг почему-то вспомнился дождливый день в американской семинарии: окна библиотеки запотели — работало центральное отопление, — высокие стеллажи с мирно стоящими книгами, и какой-то юноша из Таскона выводил пальцем на стекле свои инициалы. Вот это был мир! Он смотрел на все это со стороны и не мог поверить, что он когда-нибудь вернется. Свою нынешнюю жизнь он создал сам, и теперь она состояла из пустых, развалившихся хижин, удаляющейся грозы и нового приступа страха — он испугался, потому что он осознал, что он здесь не один.
Кто-то осторожно двигался снаружи. Вскоре шаги остановились. Он, замерев, ждал, а с потолка продолжало капать. Ему подумалось, что это метис рыщет вокруг города в поисках возможности выдать его — на сей раз наверняка. Из-за двери хижины на него глянуло лицо — и тут же исчезло; лицо принадлежало женщине, и скорее пожилой, но у индейца никогда не разберешь возраста, может, ей было и не больше двадцати. Он встал и вышел наружу — фигура в тяжелой мешковатой юбке бросилась бежать от него; взметнулись ее темные, тяжелые косы. Очевидно, его одиночеству суждено нарушаться только этими ускользающими лицами — существами, которые словно явились из каменного века и мгновенно уходили обратно.