Майор вспомнил, что Штеммерман сразу после ужина лег отдыхать в другой половине дома. В последнее время с генералом творилось что-то необычное: он словно отупел от поражений, от тревожных мыслей, ввергавших его в отчаяние, и Блюме хорошо знал, каким лекарством исцеляет он свои душевные боли. Сегодня генеральский денщик выбросил из комнаты шефа добрую сотню пустых бутылок, потом, кряхтя и беззлобно поругиваясь, приволок из штабной машины два новых ящика с винами и коньяком. После очередной выпивки генерал, наверное, так крепко спит, что не слышит ни гула русских самолетов, ни зенитной стрельбы. Пожалуй, не услышит и самой бомбежки, а возможно, и той последней бомбы, которая…
Блюме решил пойти разбудить старика. Пока есть возможность, надо оберегать его от случайной гибели — смерть Штеммермана была бы на руку бригадефюреру Гилле и всем тем, кто решил отчаянным сопротивлением погубить зажатые в кольцо войска.
Постучал в дверь генеральской комнаты.
— Герр генерал! Это я, Блюме. — За дверью было тихо. — Вы меня слышите? — еще настойчивее забарабанил Блюме в дверь. — Русские самолеты, герр генерал!..
Блюме охватила тревога, ему казалось, что сейчас должна случиться беда. Он рванул на себя дверь, вбежал в комнату. Мрак. Тишина. От натопленной печи пышет жаром. Блюме чуть не задохнулся. Он вдруг ощутил неизбежность чего-то страшного, неотвратимого. В висках стучала кровь, упрямо били за стеной зенитки. Потом стало тихо. Налет закончился, и майор понял, что это не зенитки, это стучит его сердце.
— Садитесь, Конрад! — вдруг прозвучал в темноте голос Штеммермана.
— Вы… вы здесь, герр генерал?
Темнота ответила негромким, глухим, простуженным смехом. Потом вспыхнула спичка. Штеммерман закурил сигарету. В желтоватом, колеблющемся свете Блюме увидел его лицо: оно было печальным и задумчивым. Глубокий шрам на лбу казался совершенно черным. Седые волосы отливали серебром.
Спичка погасла. Тишина сделалась глубже. Затягиваясь табачным дымом, генерал о чем-то думал. При каждой затяжке тусклый свет от сигареты на мгновение вырывал из темноты его нос, щеки, тяжелые, кустистые брови. Штеммерман нащупал в темноте ручку приемника, повернул. Засветилась шкала, комната наполнилась мелодичными звуками музыки.
— Русские, наверное, засекли штаб, герр генерал, — доложил Блюме. — Оставаться в доме опасно. Может, вам лучше перебраться в блиндаж?
— Кто знает, что лучше, Конрад! Я смертельно устал.
Штеммерман сидел на стуле, повернув голову к приемнику. Блюме были видны его брови, нависавшие над глубокими впадинами глаз.
— Вчера я приказал отрывать окопы полного профиля, как у русских, — проговорил он с легким вызовом, и брови нервно прыгнули вверх. — Я решил взять на себя ответственность за окруженные войска. Нужно сделать все, чтобы спасти их от гибели.
Пальцами правой руки он торопливо крутил ручку настройки. В эфире слышались далекие звуки маршей, сменявшиеся джазовой музыкой и милым женским смехом. Потом кто-то истерично закричал: «Внимание! Внимание! Русские самолеты!..» И опять понеслись звуки маршей, бешеный грохот барабанов, треск, завывание.
Блюме неотрывно смотрел на руку генерала, светло-розовую, почти прозрачную на фоне освещенной шкалы приемника. Он понял, почему Штеммерман заговорил о своей ответственности. В полевых войсках действовал строгий приказ начальника имперского генерального штаба, который запрещал закапываться глубоко в землю. В приказе многословно, пожалуй, с присущей больше геббельсовскому ведомству, нежели генеральному штабу, бравадой утверждалось, что немецкий солдат не привык думать об обороне, что он всегда должен помнить только о наступлении. Цейтлер, вероятно, надеялся, что мелкие окопы-времянки заставят солдат и офицеров невольно пребывать в постоянном боевом напряжении.
«Генерал хочет вызвать меня на откровенный разговор, потому и напомнил о своем распоряжении отрывать окопы полного профиля, — подумал Блюме. — Может быть, это позволит уломать старика, склонить его к решительному шагу?»
Да, еще есть время склонить Штеммермана к капитуляции. Его решение капитулировать может спасти для Германии тысячи жизней. Есть же в нем что-то человеческое. Он, конечно, не глуп и прекрасно понимает, что идеалы великой империи, управляющей миром, — неосуществимая иллюзия, которая давно развеялась в прах на чужой земле. Не раз после двух-трех рюмок коньяка он в присутствии Блюме начинал ругать «нацистских бюрократов». А как он разбушевался, когда узнал, что его единственный любимый младший брат Клаус дал согласие стать комендантом «воспитательного» лагеря в Польском генерал-губернаторстве! Вчера он получил от него письмо, в котором тот поздравил его с днем рождения и пожелал всего наилучшего в жизни, а в конце сделал небольшую приписку: «Если имеешь возможность, распорядись, дорогой, направить ко мне в лагерь несколько эшелонов славянского рабочего быдла. Умоляю: только самых крепких и здоровых, поскольку они мрут тут как мухи. Не забывай, что мы компаньоны Штуккера — тридцать пять процентов акций, а он получил солидный военный заказ, который может принести нашей семье немалый доход. Эшелоны с русскими направляй с охраной из корпуса, так как ребята из СС не думают об экономических интересах империи и в дороге не очень церемонятся с пленными». Майор Блюме как раз находился в комнате Штеммермана, когда тот читал письмо. Бросив его в ящик стола, генерал брезгливо скривил губы: «Кажется, Клаус сумеет сделать лучшую карьеру, нежели я. Его путь нациста хотя менее благороден, зато выгоден…»