«Советский Союз — моя вторая родина», — говорил Хикмет в одном из своих стихотворений. Для него это было не лозунгом, не фразой. Он терпеть не мог лозунговых фраз. Всей своей творческой жизнью он был связан с нашей страной. В воспоминаниях о встречах с Москвой он черпал бодрость, сидя в старой турецкой тюрьме. Обрывки сообщений Советского Информбюро с фронтов войны, которые доносило до него иногда радио, тотчас же вызывали у него самый активный поэтический отклик.
В узком пенале одиночной камеры, видя все одни и те же четыре голых тюремных стены, парашу в углу, замкнутую на железный засов дверь, в маленьком волчке которой изредка появлялся глаз тюремщика, он живо рисовал в своем воображении великий фронт, на котором шла смертельная битва добра и зла. Он рисовал картины битвы, он видел Москву тех трагических дней.
Снова оказавшись у нас, он чувствовал себя дома, и этот период его жизни стал временем бурного, интенсивного творчества и в поэзии, и в драматургии, и в кино. Он был активнейшим деятелем Всемирного Совета Мира. Много и с энтузиазмом работал по «мирошным», как он шутил, делам, но и во время этих поездок ухитрялся писать и стихи и пьесы.
Во время конгресса в Варшаве нам трем — артисту Николаю Черкасову, Хикмету и мне — было поручено составить к утру проект какого-то документа. В назначенное место Хикмет не пришел. Мы направились к нему в номер. Он сидел на диване, поджав ноги, в ночной рубашке, и что-то быстро-быстро писал. Вскинул на нас свои голубые глаза и удивленно, сердито отмахнулся.
— Потом, потом.
Признаюсь, я был несколько даже обижен такой встречей, тем более что дело, которое нас к нему привело, не терпело отлагательств. А вот Николай Константинович, натура глубоко артистическая, все воспринял по-иному.
— Поэт, настоящий поэт. Помните, как бранили критики Петра Петровича Кончаловского за его Пушкина без штанов?.. Вот так, именно так и пишутся великолепные стихи.
Хикмет ездил на конгрессы мира, даже когда врачи категорически это ему запрещали. Но выступать не любил. Если уж выступал, то речь его скорее напоминала белые стихи. Опытнейшие переводчики, сидевшие в кабинах, всегда затруднялись его переводить и извиняющимися голосами лишь пересказывали его выступление. Но в нужную минуту, когда от нападок отстаивались какие-то важные принципы, он легко вскакивал на трибуну, и его словесный удар бил всегда точно в цель.
Так было, например, однажды в Стокгольме на конгрессе, где китайская делегация попыталась расколоть Движение. Вылазка готовилась заранее. Мы ее, в сущности, и предвидели. Китайцы, как всегда, приветливо здоровались, улыбались, вели дружелюбные разговоры, но мы видели, что машины их судорожно курсируют между зданием конгресса и китайским посольством. Потом на делегатских скамьях появились китайские дипломаты, а маленькие куколки — переводчицы, покинув кабины, смешались с делегатами. Мы поняли: провокация вот-вот произойдет.
Так и вышло. Когда обсуждался документ конгресса и советский делегат заговорил о ленинской политике мирного сосуществования государств с различным социальным строем, китайские делегаты вдруг забушевали, закричали, затопали, застучали наушниками по столам. Девушки-куколки тоненькими голосами переводили на русский их реплики, звучавшие с мест.
— Левизинисты, левизинисты, — пищали они.
Конгресс замер: что происходит? Что вдруг сделалось с китайской делегацией, обычно такой дисциплинированной, сдержанной, улыбчивой?
— Социал-империалисты, левизинисты.
Председатель, огромный негр из Сенегала, расколол стакан о графин, безуспешно пытаясь восстановить тишину. Наконец он предложил представителю китайской делегации подняться на трибуну, высказаться, обосновать свои претензии.