Выбрать главу

А, плохое то было время! Шаткое, мутное время… И не было тогда ему, государю великому, воли ни в чём.

Во всём он должен был советоваться с холопями своими, во всём слушаться их — то жалкого старикашку, попа лукавого и невежественного Сильвестра, то худородного дворянишку, страдника убогого Алёшку Адашева[5], околдовавших, опутавших тогда его по рукам и по ногам… Всё, чему учили они тогда его, слуги дьявола, — всё то было об одном: да, ты царь, ты власть, но ты человек, и человеческий закон — это и твой закон, и Суд Божий-это и твой Суд. Будто и не было до него, Ивана, ни Давида-царя, ни Соломона, ни императоров римских испокон веков вершивших суд и расправу над родом человеческим по произволу своему, исполняя лишь волю Божию и не слушая никого из лукавых доброхотов своих…

Фарисеи! Книжники! Зачем хвалились вы учёностью своею? Зачем терзали душу царскую, юную, неокрепшую, сердце его, мягкое, уступчивое, ложью, вами же выдуманной, но почерпнутой якобы из древних книг? Зачем с таким упорством подсовывали мне всё, что против меня, и прятали от меня всё, что за меня?

Что говорит вам, лицемерам, отец ваш духовный, мудрый философ греческий Аристотель? Али вы забыли? «Не должно внимать тем, которые увещевают нас заботиться о близком человеке, так как мы люди, и о том, что бренно, так как мы смертны, а следует как можно более стремиться к бессмертию и делать всё возможное, чтобы жить сообразно с тем, что в вас наиболее сильно и значительно».

А о чём свидетельствует Плутарх[6], великий знаток деяний древних царей, предков наших Божественных? Помните, как убивался великий Александр, когда, сам того не желая, пронзил в порыве ярости копьём брата своего названого Клита[7], спасшего ему некогда жизнь, заслонив собой от удара вражеского меча? И что ему сказал на то философ Анаксарх? «И это Александр, на которого смотрит теперь весь мир! Вот он лежит, рыдая, словно раб, страшась закона и порицания людей хотя он сам должен быть для них законом и мерой справедливости, если он только победил для того, чтобы править и повелевать, а не для того, чтобы быть прислужником пустой молвы. Разве ты не знаешь, что Зевс для того посадил с собой рядом Справедливость и Правосудие, дабы всё, что ни свершается повелителем, было правым и справедливым?»

Длинны, ох как длинны ночи царские! И нет ему, государю великому, покоя ни в чём… Встанет иногда царь со своей лежанки укрытой собольей шубой, подойдёт к киоту, снимет длинными, уже тронутыми подагрой пальцами нагар с оплывающей свечи, пройдётся мягким, рысьим своим шагом из угла в угол по толстому ковру, плеснёт себе в ковчежец ещё глоток вина — и вновь, вздохнув, усядется на постели, и вновь погрузится в думы свои царские, тяжкие… О чём? Да всё о том же: о Боге, о державе Московской, о себе…

И вновь… И вновь, как и прошлую ночь, как и много, много ночей подряд, слышит он где-то там, за спиной у себя, голоса: то тихие, умоляющие, переходящие в еле слышимый шёпот, то грозные, громкие — будто окрик с Небес.

— Уймись… Уймись, царь Иван! Уймись в кровопийстве своём… Или всё ещё мало тебе тех бесчисленных, кого ты уже казнил лютой, позорной смертию без вины, лишь по прихоти твоей? Или мало тебе славного покорителя Казани[8] — князя Александра Горбатого-Шуйского? Или мало тебе мудрейшего в совете твоём, правителя московского и первого вельможи твоего — боярина Ивана Фёдорова[9]? Или не сыт ты ещё кровью собственной семьи своей? Кровью многих древних родов боярских, истреблённых тобой под корень, со всеми чадами и домочадцами, вплоть до малых младенцев в колыбели? Или всё ещё мало ты побил и служилого дворянства, и смердов, и воинских, и посадских людей и вольных хлебопашцев, и холопей, натравив на державу твою неповинную свирепых псов — царских опричников, затмивших в безжалостном злодействе своём татар Мамаевых, ордынников поганых? Какой ответ, Иване, ты дашь Богу? Чем оправдаешься перед судом Его?

— Нет, маловеры! Нет, потатчики[10]! Нет, семя Иудино, волки в овечьих шкурах, лишь ждущие своего часа, чтобы растерзать меня, а вместе со мною и все царство моё! — отвечает этим голосам царь Иван, вскакивая с постели и начиная вновь метаться от угла к углу. Дыхание со свистом вырывается у него из груди, глаза стекленеют, на стиснутых губах появляется пена, остроконечная жиденькая бородёнка его воинственно вздёргивается вверх, грозя невидимым врагам. — Не время сейчас для милосердия! Нет, не время! Не скоро вы дождётесь конца казням и мучительству. Не скоро дам я вам спокойно спать в своих постелях. Не раньше, чем последний из вас сам приползёт ко мне с верёвкой на шее, отдаваясь в мою полную, безраздельную власть… Я ещё только начал! Я ещё только лишь верхушки задел, а к корням и не прикасался. За корни, за корни надо приниматься! Нет ещё страха на Руси настоящего, нет покорности священной воле царской — шатается народ, сопротивляется, бежит по лесам и украинам дальним, плутует, сговаривается, не слушается никого. Всё в трясину, всё в вязкое, гиблое, чавкающее болото — все замыслы царские, все дела мои великие! А хуже всех Тверь, Новгород и Псков… Нет, подлая чернь новгородская, нет, крамольники тверские, — ничего я вам не забыл! Не забыл я, как в позапрошлую осень из-за вас пришлось мне повернуть назад всё войско, весь последний, решительный поход ливонский… Разбежались, подлые смерды, по чащобам лесным! Бросили и наряд пушечный, и обозы, и орудия стенобитные — всё бросили погибать в болотах и топях, в дождях и снегах. Всё, что такими тяжкими трудами собирала держава Московская… Оголодали, видишь ли! Обовшивели, опухли, жилы надорвали в той непролазной грязи… О подлое племя, рабы лукавые! Такой поход погубили! Быть бы уже всей Ливонии моей. И быть бы уже концу этой проклятой войне…