— Мне кажется, ты несчастлив там, в Лондоне, — сказала она. — Выглядишь худым и усталым. Тебе ведь не нужно быть в Лондоне, чтобы писать. Когда ты работал в газете в Гастингсе, ты выглядел куда лучше. По крайней мере, ночевал дома и был всегда накормлен. — Мне нужно быть в гуще литературной жизни, — ответил я. Это было, конечно, неправдой. Я хотел бы в ней быть, но не был.
— Мы, конечно, очень тобой гордимся и все такое, — качая головой, заметил отец, — но ведь это — не профессия. Мы с матерью долго обсуждали это.
— Брось, папа, — ответил я, — никакой университетский диплом или лицензия не делают человека писателем, но это ничуть не менее почтенная профессия, чем удаление зубов.
— Кстати, как твои зубы?
— Прекрасно, — ответил я, показывая ему зубы. — Мама, ты ведь не станешь чернить Флобера, Бальзака и Гюго? Я хочу стать таким, как они.
— Я не читаю романов, — ответила она. — Твой я, естественно, прочла, но это — другое. Тот, самый первый твой. Миссис Хэнсон взяла его в местной библиотеке и была очень груба со мной, прочтя его. Разумеется, она считает, что раз я — француженка, то и тебя воспитала безнравственным.
— Сестра Агнес, — юным и смелым голосом добавила Ортенс, — сказала, что все это очень ненатурально и явно написано очень молодым человеком. Она заявила, что не верит этому.
— Сестра Агнес, — заметил я, — очень проницательный критик.
— О да, она всегда критикует.
— Ты выглядишь extenue[100], Кеннет, — сказала мать. — Я приготовлю всем какао и потом мы ляжем спать. Твоя комната всегда готова, я приготовлю тебе грелку. Завтра поговорим, у нас будет целый день.
— И послезавтра, и послепослезавтра, — добавила Ортенс. — Как здорово, что ты приехал.
Ортенс обещала в скором времени стать красавицей с волосами цвета меда, как сказал бы Йейтс[101]. У нее было легкое косоглазие и прямой французский нос. Затем она добавила:
— Heimat[102]. Чудное слово.
У родителей это слово вызвало смущенный вздох.
— Если б ты дома не говорила по-немецки, Ортенс, я чувствовала бы себя намного лучше, — сказала мать.
— Ну вот, вы прямо как все другие родители, — ответила Ортенс. — Сестра Гертруда говорит, что взваливать вину за войну на немецкий язык столь же глупо, сколь винить немецкую колбасу. Нас трое в классе, кто все еще берет уроки немецкого. И мы сейчас читаем книгу Германа Гессе, он пацифист и живет в Швейцарии или где-то еще. Что в этом плохого?
— Генри Джеймс даже перестал выгуливать свою таксу, — заметил я. — Даже королевская семья сменила фамилию[103]. Это так глупо.
— Если бы ты был французом… — начала мать.
— Я — наполовину француз.
— Да, вспомнил, — вставил отец. — Коль уж речь зашла о мистере Джеймсе. Тебе кое-что пришло из Рай. — Он надел пенсне и вышел.
— Какао. И грелка, — сказала мать и тоже вышла.
Ортенс улыбнулась мне лучезарной девичьей улыбкой. Это было безумием, но единственной девушкой, к которой меня влекло, была Ортенс.
Моя способность любить упиралась в грозные моисеевы эдикты.
— Ты обещаешь стать стройной, — я сделал ей смешной комплимент, — только не позволяй им раскармливать себя, чтоб не стать похожей на крепко сбитых девчат из гражданского ополчения или хоккейной команды.
Она покраснела. — Извини, — добавил я.
Она еще больше покраснела и смущенно спросила. — У тебя есть роман в Лондоне?
— Мне хватает работы, — ответил я. — Вот и все. Романы мне не по средствам. Романы ведь начинаются за ужином с вином и со свечами и продолжаются в просторных апартаментах. А у меня — единственная комната, в которой пахнет пищей, приготовленной тут же, на газовой плите.
Она приложила палец к губам; я моргнул, смахнув слезу; вернулся отец с письмом.
— Они разбирались в его бумагах, — сказал он, — и обнаружили множество писем, которые он не успел отослать. Вот оно.
Это было письмо в типичной манере покойного Генри Джеймса, кавалера ордена “За заслуги”, изобилующее перифразами. Он вынес свое окончательное суждение о британском романе (после натурализации в 1915 году он сделался великим, хотя и ретроспективным светилом британской литературы) в двух статьях, опубликованных в литературном приложении “Таймс”. Я ответил на них робким протестом в литературной колонке “Иллюстрированных Лондонских новостей”, подменяя заболевшего штатного колумниста: я нашел слабые места как в его изобразительном даре, так и в его суждениях. Он одобрительно отзывался о мастерстве Комптона Маккензи[104] и Хью Уолпола[105] и обвинял Д. Г. Лоуренса[106] в том, что тот посвятил свое творчество грязному телесному низу. Он заметил у Уолпола повторяющуюся метафору апельсина, но не только не осудил, а похвалил его за это. Великому стилисту такое не должно прощаться. Он ответил мне, но не успел отправить письма или будучи, наверное, увлечен своими наполеоновскими фантазиями, забыл про него. Ну, вот оно — дорогой юный друг и так далее. Я пристыженно склоняю голову после вашего столь явного упрека (голова, увы, клонится к земле естественным, слишком естественным образом, правда, по причинам физиологического порядка, присущим преклонному возрасту и неизбежному телесному упадку) но скажу лишь в слабой попытке найти смягчающие обстоятельства, что запросы, предъявляемые неистовыми редакторами… и так далее, и так далее.
101
Уильям Батлер Йейтс (
103
Такса считалась наиболее популярной породой собак в Германии. В первую мировую войну из-за непопулярности немцев в Британии королевская семья сменила фамилию с Заксе-Кобург на Виндзор.
104
Комптон Маккензи (англ.
105
Хью Уолпол (англ.
106
Дэвид Герберт Лоуренс (англ.