Выбрать главу

– Мы получили сведения из Бразилии. Дело в том, что Шварцман не вышел из тюрьмы. Он сбежал. И кто-то неизвестный ему помог оттуда уйти. Сейчас мы пытаемся выяснить, кто именно мог быть этим неизвестным благодетелем. А узнали мы очень просто. В камере Шварцмана была найдена афиша с портретом Осинского. Портрет обведен черной каймой и перечеркнут крест-накрест. Нам сообщили об этом из тюрьмы. Думаю, вы понимаете, что Шварцман никогда не был меломаном. Значит, он готовит что-то против Осинского. Мы это поняли и сразу начали думать, что можем предпринять. И только тогда вышли на вас, Дронго.

– У вас есть помощники и осведомители даже в бразильских тюрьмах? – невинно улыбнулся Дронго. – Я начинаю испытывать комплекс неполноценности от могущества вашего Фонда.

Вместо ответа Якобсон достал из кармана газетную статью. На фотографиях из бразильской газеты был виден плакат, висевший на стене камеры Шварцмана. И перечеркнутое лицо Осинского.

– Мы обязаны были отнестись к подобному со всей ответственностью, – подчеркнул Якобсон.

Официант принес сразу несколько блюд. Дронго, заказавший себе мясо с жареным картофелем, с ужасом обнаружил, что выбрал какой-то непонятный сырой фарш, смешанный с луком и специями. Он недоверчиво посмотрел на официанта.

– Я заказывал именно это?

Официант, не знавший английского языка или не желавший на нем говорить, сделал вид, что не понял клиента. Дронго покачал головой:

– Может, вы переведете этому типу, чтобы он принес мне нечто другое. Пусть запишет в счет это блюдо, но я его не смогу съесть при всем желании.

Якобсон улыбнулся и перевел все официанту. Тот, пожав плечами, унес тарелку с едой, не став спорить с таким привередливым клиентом.

– Почему они такие упрямые? – вздохнул Дронго. – По-моему, это у французов просто национальный идиотизм. Многие принципиально не говорят по-английски, а парламент даже принимает законы, запрещающие употреблять английские слова. Мне кажется, в этом есть какая-то фобия. Не знаю даже, как ее назвать. Они хотят таким своеобразным образом защитить свою культуру. Мне тоже не все нравится в нашествии американской культуры на Европу, но пытаться отгородиться вот таким образом – это нечто архаичное.

– Конец двадцатого века – это время бурного роста всякого национализма, – согласился Якобсон. – Многие маленькие нации и народы начинают понимать, что теряют свою самобытность, теряют своеобразие, растворяясь в общем котле человечества. Национализм и есть ответ на этот вызов времени. После создания мировой системы Интернет говорить об обособленном государстве уже невозможно. Вы можете прямо из своей квартиры поговорить с президентом США и получить последнюю информацию из Буэнос-Айреса. Многие еще не могут с этим освоиться. Реакция отторжения – естественная реакция любого народа. А для французов, у которых такая история и литература, опасность стать второсортной нацией с второсортным языком при засилье английского слишком очевидна. Может, потому в этой стране так растет влияние националистов и ультрарадикалов.

– Не люблю националистов, – отмахнулся Дронго, – в них всегда есть нечто ущербное и агрессивное одновременно. Это меньше всего касается французов, которые пытаются отстоять своеобразие своей культуры, не покушаясь на ее интегрированность в мировой процесс.

А вот конфликты в Восточной Европе – это уже нечто другое. Здесь стремительно растет число президентов, премьеров, министров, послов, национальных парламентов, национальных символов, национального идиотизма. По моему глубокому убеждению, национализм начинается там, где национальная интеллигенция начинает свои дешевые популистские игры с народом. Понимая, что обречена на исчезновение, в большинстве своем страдающая импотенцией, национальная интеллигенция любит рассуждать о национальных приоритетах и ценностях. Я просто хорошо знаю, как начинались все конфликты в бывшем Советском Союзе, на Кавказе, в Прибалтике, на Украине. Кто громче всех требовал отделения? Кто говорил о размывании национальных ценностей? Наименее талантливые и наиболее одиозные представители интеллигенции, которые могли сделать себе имя только на таком оголтелом национализме.

Ведь в случае отделения и создания маленького, но своего государства эти непризнанные поэты и писатели, художники и композиторы сразу становятся своеобразными «национальными ценностями», известными в своей маленькой стране. Состояться в империи, суметь чего-то добиться в большом мире они не могут, а вот покрасоваться в своей деревне, стать первыми в своей провинции – это для них. Несчетное количество представителей местной интеллигенции, понимавших, что никогда, ни при каких обстоятельствах они не могут состояться в большом государстве! Почему среди националистов не было людей всемирно известных? Почему не было людей, творчески состоявшихся? Можно ли представить себе националистом Пикассо? Кстати, к какой культуре его отнести – к французской или испанской? Или Хемингуэй, который одинаково любил свою страну, Францию и Кубу. Толстой уверял, что патриотизм – это последнее прибежище негодяев. И очень много лет я считал, что классик ошибается, что невозможно так говорить о любви к своей Родине, о чувствах к своей земле, к своей стране.

И только сейчас я вдруг понимаю, насколько он был прав. Не в смысле того, что патриотизм – плохое чувство. Я вдруг понял, что именно он хотел сказать. Не сам патриотизм как составная часть человеческого космоса, а использование патриотизма в своих целях негодяями. Когда уже не остается никаких аргументов в споре, когда единственной защитной цитаделью остаются национальные приоритеты, словно броня защищающие бездарность и подлость от окружающего мира. Патриотизм – это последнее, к чему прибегают негодяи для своей защиты. Вот именно это и хотел сказать классик. Именно так.

Официант принес другое блюдо. На этот раз он поставил его на стол и быстро удалился. Якобсон усмехнулся:

– Вы философ, Дронго.

– Я становлюсь им со временем. Ваш Фонд ведь учреждение достаточно космополитическое, насколько я понял. И сфера его интересов весьма широка – от Бразилии до Индии.

– По-моему, вас больше интересует наш Фонд, чем Ястреб, – осторожно улыбнулся Якобсон.

– Верно. Я обязан понять, почему он хочет убить именно композитора Осинского. Именно того человека, которого опекает ваш Фонд. Может, дело в вашем Фонде, а не в самом музыканте.

Якобсон, потянувшийся за бокалом вина, замер. Метнул быстрый взгляд на своего собеседника.

– Что вы хотите этим сказать?

– Я должен несколько больше узнать о вашем Фонде. Иначе просто не смогу взять на себя ответственность за должную охрану мистера Осинского.

Якобсон осторожно выпил вина. Совсем немного, чуть-чуть. Медленно поставил бокал на стол.

– Вы действительно считаете, что это необходимо?

– Если вы чуть повернете голову, – тихо произнес Дронго, – вы сумеете заметить за тем столиком двух мужчин. Они пьют пиво. По-моему, мы им явно не нравимся. Они идут за нами от самой гостиницы. Вам нравится такая опека?

Якобсон покачал головой.

– Я думал, вы не заметите. Это сотрудники нашего Фонда, они обеспечивают мою личную безопасность.

– Если так будет продолжаться, – засмеялся Дронго, – я останусь без работы. У вас слишком много телохранителей.

Глава 8

Он помнил этот день все годы, проведенные в тюрьме. По ночам ему снился Дронго, появившийся в окне стоявшего напротив дома, – улыбающийся, уверенный в себе. И все время Дронго смеялся ему в лицо, когда он поднимал свою винтовку. Каждый раз он не успевал сделать выстрел. Каждый раз кто-то мешал, и каждый раз его враг смеялся ему в лицо.

Шварцман помнил это гадкое ощущение бессилия и проигрыша, когда он прицелился в Дронго и почувствовал дуло пистолета между лопатками. Дронго удалось его провести. Обмануть, как щенка, подставить под наблюдение своих сотрудников. Дронго долго изображал из себя приманку, и, пока Ястреб шел по его следу, вокруг него самого уже плелась искусная сеть. Когда же Шварцман хотел нанести удар, его опередили. Они просто арестовали и сдали его бразильским властям. И он получил свой тюремный срок.