Выбрать главу

Все механизмы маслобойни приводились в движение коногонной установкой с двумя дышлами, с деревянной площадкой на большом зубчатом колесе. Стоит кто-нибудь на той площадке, защищенной от дождя и снега навесом, и кнутом подшевеливает лошадей, которые идут себе по кругу и идут. Мы, ребятишки, тоже напрашивались иногда в погонщики, чтобы покататься, а главное — беспрепятственно проникнуть в середину здания маслобойки, увидеть все своими глазами, как там и что, и попробовать тепленького, душистого маслица. Нацедят тебе из крана в миску или в кружку янтарного, лениво текущего струйкой маслица, тогда ты и приступаешь к священнодействию. Обмакнешь в маслице ржаного хлеба кусочек, и тогда кусочек тот так и тает во рту. Красота! Ну, а как нет при тебе хлебца, то и картошка печеная или вареная за милую душу сойдет. Нет картошки — сгодится и кусочек жмыха. Но жмых — подсолнечный, конопляный — можно жевать и без масла.

Внимательно рассматривал я, как работают все механизмы маслобойки, что тут делают мужики. И все соображаю, соображаю… Эвон, под самым потолком, два больших широченных колеса. Одно из них гоняет брезентовый ремень, а ремень крутит вальцы, что дробят рыжиковое семя. Дед Вакушка переводит железным рычажком ремень на второе, холостое, колесо, и вальцы останавливаются. Тогда дед Вакушка плицей набирает из бункера дробленки, отсовывает на жаровне заслонку и в жарко пышущий зев жаровни с бегающими там кривыми лопастями высыпает из специальной бадейки содержимое. Заслонку вновь задвигает, и из-под нее начинает куриться не то дымок, не то парок, а уж по всей маслобойне разносится вкусный запах жареного.

Дед Вакушка тем временем стоит возле работающих вальцов, но не забывает и про жаровню. Мне говорит:

— Ты, Боренька, мотри, не сунь куда руку. Спаси бог, покалечит ешо. Мотри!..

Но я был осторожен и старался держаться подальше от тех же вальцов, от приводных ремней, что бегают на колесе и похлопывают склепанными концами.

Как я не осторожничал, а вот угораздило меня попасть левой рукой между шестернями коногонной установки. Сперва-то не почувствовал никакой боли, а когда увидел испачканный в мазуте окровавленный палец, то шибко перепугался и заойкал. Погонщик остановил лошадей, и маслобойка, естественно, стала. А я с «песней» помчался домой. Я боялся, что вот сейчас мама задаст мне хорошую взбучку. Но мама, увидав мой покалеченный палец, переполошилась, и взбучки не было, только нашумела на меня:

— Ба-а! Да разъязви тебя! Совсем ить, варнак такой, искалечился. И лезешь же, куда тебя не просят. Снять бы с тебя штаны и выдрать хорошенько, штоб знал, почем фунт лиха. И родила же я тебя, такого вот сорванца, на свою голову.

Все это, она мне выговаривала, промывая в кружке с керосином мой раненый палец, заливая его йодом, заматывая лоскутком, оторванным ею от какой-то поношенной кофтенки. Я кривился, стараясь не хныкать и не верещать от острой боли. И на маму вовсе не обижался, что вот так она меня отчитывает. Ну ведь в самом же деле родился я для всяких бед и хлопот материнских. То она, купая меня в корыте, чуть ли не закупала. Наглотался я по ее же оплошности мыльной пены, и ей пришлось отхаживать меня грудным молоком. А то сам я чуть не отравился йодом, достав из шкафа среди всяких пузырьков флакон с йодом. Опять пришлось маме отхаживать меня молоком, только уже топленым. Потом еще, пропадая на собрании вместе со взрослыми в душной комнатушке, я вместо воды хлебнул керосина, что был в кружке, стоявшей в печном проеме. Брр! Чуть не задохнулся, но не стошнило. И вновь маме пришлось отпаивать меня дома все тем же молоком.

Отец, глянув на мой забинтованный палец, сказал:

— Ну вот, ты теперь, как поранетый боец. Еро-ой!

— Герой кверх дырой, — вмешалась мама. — С героями этими хоть матушку-репку пой, пока их вырастишь.

— Вырастут сами, — сказал отец. — Ну, без всяких там царапин в жизни не бывает. Я вон тоже в ребячестве…

— Сиди уж! — оборвала мама. — Ты и теперь-то, не дай бог, — Заполошный. Маленько вроде за ум взялся, а тогда, лет семь назад… Вот когда я этого сорванца рожала… Как вспомнишь…

— А ты лучше не вспоминай, — осклабился отец. — Знаешь, как в той поговорке: кто старое вспомянет…

— Говори, говори, — насупилась мама. — Заливать-то Америку ты умеешь, нечего сказать. Лучше вот к ним будь как отец построже да повнимательней, а то вырастут, не дай бог, в тебя карахтером. Вот и будет женам горе.

— Ха! — отец сощурил в улыбке серо-зеленые глаза. — И скажешь такое. В мою-то природу пойдут — вся земля петь будет. Ух, раздайся, море! — И мне: — Ничего, сынок! Мы еще с тобой столько хороших дел на земле сотворим, что и солнце от зависти ослепнуть может. Сибиряки мы или не сибиряки? Вот то-то же!