Помещение разделили на три части двумя фанерными перегородками, прихожая стала больше за счет отошедшей к ней части зала, а из остального получились очень уютный кабинет и примыкавшая к нему спальня. Разделявшую их фанеру обклеили обоями, как обычную стену, но от этого она не перестала быть фанерой, и слышимость между двумя «самодельными» комнатами была идеальной.
Именно поэтому, если у Сергея гостила Валя Синицына, Петр Эрнестович тактично забирал свои бумаги из кабинета и удалялся работать в их с женой спальню. Ада Эрнестовна уже вынашивала грандиозную идею в дальнейшем превратить кабинет в детскую, откуда счастливым родителям – Сергею и Вале – слышно было бы каждое движение их малыша. Разумеется, планы свои она в присутствии младшего брата не обсуждала, чтобы «не будить в нем зверя», но по отдельным намекам Сергей о них прекрасно догадывался. Теперь ему вдруг припомнилось хитрющее многозначительное лицо старшей сестры, но стало не смешно, как обычно, а тошно и тоскливо.
«Дадут они мне поспать или нет? Шли бы обсуждать свои дела на кухню. Стукнуть им, что ли по стенке? Да нет, не стоит – тогда они уж точно прибегут на меня поглядеть, и прощай, покой. Хоть бы мне вообще никогда никого больше не видеть!».
– Нас сегодня совершенно неожиданно разбудили в два часа утра и предложили вылететь ночным рейсом, – бодро говорил меж тем по другую сторону стены‑фанеры Петр Эрнестович, – очень вежливо, конечно, даже отвезли в аэропорт. А в Москве сразу пересадили на дополнительный рейс до Питера, и вот я перед тобой.
– В связи с чем это такая спешка, вы спросили? – изумилась его жена. – Зачем было вытаскивать вас из постели ночью, если у вас были билеты на утренний самолет?
– Солнышко, какое это имеет значение? – рассмеялся он. – Пусть этим занимаются те, кому положено, а я еще буду забивать себе голову! Ты же знаешь, что наши гэбэшники всегда мудрят непонятным образом. Хорошо еще, что нас из Союза в Берлин на симпозиум выпустили, а то помнишь, как в прошлом году в Москве у Томашпольского перед самым выходом на посадку без объяснения причин забрали загранпаспорт и велели возвращаться в Ленинград?
– Это когда он собирался лететь в Югославию?
– Ага. Летел и малость не долетел. Все думали, что он в Белграде доклад делает, а он в это время сидел у себя дома и стыдился нос высунуть. Потом целый месяц ходил как в воду опущенный и никому в глаза не смотрел. Так что я не в претензии, я только рад раньше попасть домой.
– Что тебе сделать на завтрак – кашу или пудинг?
– Попозже, родная, я не голоден – нас накормили в самолете и очень серьезно. Сядь, Златушка, на диванчик и отдохни после дежурства. Посиди тихонечко, а я на тебя полюбуюсь, пока распаковываюсь – соскучился.
Судя по тому, как переместился голос брата, Сергей понял, что тот уже повесил пиджак в старый комод дубового дерева, а теперь достает из чемодана и раскладывает на столе свои бумаги.
– Было бы на что любоваться, – со смешком возразила Злата Евгеньевна, но легкий скрип указал на то, что она все же присела на край дивана. Петр Эрнестович захлопнул дверцу гардероба и, подойдя к ней, опустился рядом.
– Напрашиваешься на комплимент? – глубокий голос его внезапно перешел в отрывистый и очень отчетливый шепот. – Хочешь, чтобы я без конца повторял, что ни за океаном, ни на дне моря, ни на других планетах нет никого прекрасней тебя? Иди ко мне, моя радость.
– Петя, да ты что, подожди! Пойдем в нашу комнату, ведь Ада может проснуться и нас увидеть. Хоть дверь в кабинет‑то прикрой, – нежно и по‑девичьи стыдливо бормотала его жена, но слова ее заглушил звук поцелуя.
– Не смеши меня – чтобы Ада в субботу поднялась раньше двенадцати! Ее сейчас из пушки не разбудишь – она приняла свое снотворное, на кухне пустой тюбик валяется. Иди ко мне, Златушка, прямо сейчас, я не хочу тебя отпускать ни на минуту, я так соскучился! Иди, чего ты, Сережки ведь дома нет.
– Ах, Петя! – и полный самозабвенного блаженства стон за стеной ясно показал, что женщина поддалась на уговоры мужа.
Совершенно очевидно, что возвращение младшего брата осталось ими незамеченным, а активно поскрипывавший теперь диван стоял вплотную к фанерной перегородке. Растерявшийся Сергей чувствовал себя крайне неловко, но что ему оставалось делать?
«Придется заткнуть уши и затаиться, как мышь в норе. Раз уж я такой дурак, что решил прятаться под одеялом, то теперь мне под ним и сидеть, потому что выхода нет. Даже если я потихоньку выберусь из комнаты, то мимо кабинета не проскользнешь – ведь эти олухи оставили дверь распахнутой, потому что Ада после снотворного спит, как сурок. Ладно, если что, то в крайнем случае, нырну под кровать, чтобы не смущать Злату. Но Петька‑то, Петька‑то – хорош, ничего не скажешь! Ведет себя, как мальчишка, и это в его‑то возрасте!»
Тут Сергей едва не расхохотался, поймав себя на том, что лежит тут и брюзжит, как старый ханжа. Он сунул голову под подушку, чтобы поплотней закрыть уши, а потом с нежной завистью подумал:
«Везет же людям – до старости так любить друг друга и так тосковать в разлуке. Наверное, это и есть настоящее счастье, которое не всем дано. Хотя я, наверное, неправ – разве они старые? Им еще нет и пятидесяти, на Петьку все его аспирантки заглядываются, а она и теперь еще необычайно красива – наша Златушка! И она так любит, чтобы вокруг все тоже было чисто и красиво!
…Когда Петр впервые привез ее в наш дом, мы с Адой еще были в эвакуации. Златушка немедленно принялась за уборку – торопилась привести дом в порядок к нашему возвращению. Она не знала точно, когда мы вернемся, но ждала нас, хотя никогда прежде не видела. Помню, мы с Адой по приезде вошли в прихожую, и сестра испугалась – она не узнала нашу квартиру, подумала, что в наше отсутствие к нам вселился кто‑то посторонний. Потому что у нас никогда прежде не было такой чистоты и такого блеска. Потом к нам выбежали Петя и Злата. Кажется, я не сразу узнал Петю – на нем была военная форма, а я прежде никогда не видел его в форме. И потом, мне ведь было только семь, когда началась война, и мы не виделись четыре года. Он мне показался таким большим и широкоплечим – обнял всех разом, сгреб в кучу.
«Сережка, Адонька, это моя жена Злата. Златушка, знакомься, это мои самые‑самые родные».
Ада со Златой начали целоваться и плакать, а я все смотрел на Злату и даже рот раскрыл – никогда не видел таких ослепительных красавиц. Потом из кухни вдруг запахло борщом, а я был голоден с дороги, и у меня разболелся бок. Злата вдруг посмотрела на меня и сказала: «Скорее мойте руки, я даю вам обед».
…Мне в тот год уже исполнилось одиннадцать, и я начал стесняться, когда Ада провожала меня в школу или брала на улице за руку. А вот рядом со Златой, помню, никакого стеснения не испытывал – когда мы шли куда‑нибудь вдвоем, то сам цеплялся за ее пальцы и был страшно горд, что все мужчины оборачиваются и с восторгом смотрят нам вслед.
А еще помню, как она сразу же установила для меня жесткий режим. Я должен был ложиться спать не позже девяти, кушать в одно и то же время. Конечно, после голодных лет в эвакуации ее котлеты казались мне райским деликатесом, овсянку на завтрак я еще терпел, но творог! Я с детства ненавидел творог, потому что он всегда застревал у меня в горле, но все же каждый вечер послушно им давился. Хотя, наверное, без творога, овсяной каши и без всего этого строгого распорядка дня я бы так и не оправился после проклятой желтухи – ведь в эвакуации меня постоянно мучили боли.