Выбрать главу

— Никифор, не трогай!

— Буду, буду… — упрямо бормотал, цеплялся за ее руки.

— Смотри, плохо будет…

— А что сделаешь? Нет, будет хорошо, — твердил Никифор. — У меня много чего есть, припас… Мы с тобой сами будем хозяева, — шептал в тишине, глаза блестели, улыбался. — Мы с тобой сами… Придет срок…

— На родного отца каркаешь, ворон! — Феся подступила к нему. — Иди прочь!

— Тогда на вот, убей! — Злобно рванул рубаху на груди. — Хромой, не нужен тебе, да? — Стиснул зубы. — Убью тебя, чтоб никому: либо мне, либо земле… Мне моя хромая жизнь — вот где! Убью! И сам на каторге сдохну!

Феся притихла, неуверенно сказала:

— Врешь ведь… Так, только слова… И знай, что без моего таточка ничего не скажу тебе.

— А если твой отец никогда не придет? Сто лет, что ли, ждать?

— Вот и не жди, ищи другую.

— А когда придет, тогда что?

— Тогда увидим, — ответила Феся. — Только бы пришел.

* * *

Однажды на закате кто-то постучался. Толкнула дверь — красноармейцы… Смешные: ноги в тугих обмотках, тонкие, будто козлиные, штаны свисают ниже колен, как шаровары; наголо стрижены: виски белые, пустые. Двое со связками солдатской одежды, третий держит в руках открытую консервную банку с керосином. А четвертый с ремешком через плечо, невысокого роста, легкий, быстрый, в коротенькой гимнастерке. Застегнутые карманы на груди топырились, набитые каким-то добром. Назвался политруком Антоном Гориным. Зеленоватыми веселыми глазами смотрел с порога на Фесю.

— Ух, какая красивая, батюшки… — Голос с хрипотцой, густоватый, из души, без насмешки, без озорства.

— Что вам? — спросила Феся. — Что смотрите, как рыба на зарево?

— Дело к вам, — сказал Антон Горин и шагнул в хату. — Стало известно нам, что в этой хате живут умные, добрые девчата. А мы ужасно оборвались, не в чем выйти к людям. Вот вам керосин, вот гимнастерки, а дырки в них сами найдете… Согласны? Шабалин, отдай хозяйке нитки! А если вам что нужно в поле, то поможем, лошадь дадим…

И все посматривал на Фесю. С того дня заладил каждый вечер.

— Как наши дырочки на гимнастерках? Принести еще?

Мигом подружился с Горкой. Хлопчик души не чаял в нем, прямо прилип. Антон давал ему подержать незаряженный револьвер… Видно, человеку было хорошо в этой хате. Сидел, посмеивался. Рассказывал, как вывернуло руку в каменоломнях под Керчью. Ужинать не усадить.

— Сыт и пересыт! Вы кушайте, а я посмотрю…

Каждый вечер думала — не придет. Вдруг входил с товарищами, усталый, но с улыбкой. Садился играть в карты. У него на руке возле большого пальца наколоты иголками синие сцепленные кольца.

Нынче, когда Феся возила соль, он сидел на сивашском берегу, увидел бричку, подскочил. Схватил за руку: «Стой, Феся, колесо спадает!» Ладно, колесо спадает, а зачем за руку схватил и держит? Про колесо забыл, смотрит, как бесенок, зелеными глазами, ресницами не шевельнет, будто испугался… Вместе пошли обратно по следу искать открутившуюся гайку, нашли, помог надеть колесо — по-хозяйски, как свой.

Будто и привыкла к нему, но увидит — сердце тук-тук! Жар кидается в лицо… И сразу отчего-то легче на душе. Встречала на улице Никифора, говорила с ним теперь спокойнее, даже приветливо… Временами было страшно: вдруг стрельба, Антона убьют. Он худенький, а сил надо много, чтобы таскать пулеметы, выхаживать версты, когда ноги в кровь сбиваются и рубаха намокает от соленого пота. Жалко человека, сердце щемит…

4

За Перекопом в Армянске базар скучный, пустой, ни шума, ни толкотни. Селяне бродили по площади, вдруг заметили: по шляху не спеша идет из Крыма человек. Солдат не солдат, чернобородый горбоносый мужик в залатанной, добела выгоревшей, в темных масляных пятнах гимнастерке. На голове ломаная фуражка, козырек еле достает до переносицы. На плече котомка и тяжелые солдатские ботинки, на другом — рыжая шинель, сам босой, в руке палка, а в зубах, в углу под усом, дымится длинная толстая самокрутка.

Идет, будто бы гордо усмехается, — за черными усами и бородой толком не разобрать.

Ему навстречу едет на паре сынок Соловея из Строгановки, сытый, со светлым личиком Никифор. Ударил по лошадям, но мужик не отошел в сторону. Пришлось рвануть вожжи, лошади задрали морды перед самой головой человека, дышло чуть не ткнулось ему в грудь. Но он и не попятился, только качнулся назад.

— Так это ж Матвей Обидный из Строгановки! — узнали.

Никифор, Соловеев сынок, вытаращил глаза; верно, не сразу признал: переменился Матвей. Помнили, каким он был до германской войны: тощий, костлявый, с худой бурой шеей, в старом потемневшем брыле, в светлой, без пуговиц, вечно раскрытой рубахе. Черные подпаленные усы — вся краса человека… Ушел на войну и вот только теперь обратно пожаловал…