Выбрать главу

— Пo-человечеству жаль его. Занимался, разумеется, пустяками, в свое время, кажется, о канонизации Павла Первого хлопотал, но все же хороший был человек. Умер.

И как будто даже не без некоторого удовольствия повторял он это слово:

— Умер!

И он же менее всех смущен был тем, что Ложкин, вопреки его утверждению, оказался жив. Будучи человеком скептического склада ума, он не считал возможным, чтобы привидение могло явиться для научных занятий в рукописное отделение Публичной библиотеки.

Да, впрочем, Ложкин вовсе и не был похож на привидение. Лицо его отнюдь не напоминало чертежа из учебника геометрии, в рассеянности он не вынул вместо часов пригоршню червей из кармана.

Он тихо стоял перед Вязловым и его коллегами — стоял, ничего не говоря, только неловко поеживаясь, двигая плечами, как будто ему узок был пиджак. Все молчали. Кто-то громко зевнул от волнения.

— Степан Степанович, — сказал наконец очень свободно Вязлов и встал, опираясь на палку. Он подошел к Ложкину, обнял его. — Вы ли это? Да ведь мы же вас, страшно сказать, похоронить успели. Панихиду по вам собрались заказывать.

Ложкин громко поцеловал его куда-то мимо, в бороду.

17

С какою, казалось, приязнью встретили они его, как внимательно прислушивались к каждому его слову.

Жаравов — вечный противник его, неутомимый оппонент на каждом ученом собрании — как рассыпался теперь перед ним, с какой угодливостью справлялся о делах, о здоровье.

Как радостно хохотал, заглядывая ему в глаза, рыхлый, похожий на бабу, старик архивист.

И даже гном, с которым Ложкин был почти незнаком, подсел к нему, дружески хлопая по коленке.

Ложкин мало говорил. Слегка жмурясь, он беспокойно трогал пальцами пенсне.

Он знал этой приязни настоящую цену.

18

Сгорбленный, с серым лицом, вернулся он к своим рукописям. На чем он остановился? Ах да, он сравнивал рассказ Синодальной Палеи с Уваровским списком:

«И рече Соломонъ мудрцемъ своимъ створите кражму съ зелиемъ и помажете тело eia на отпаденiе власомъ…»

Ничего не произошло. Произошло одиночество. Усталость. Забудут анекдоты о нем, забудут и его самого — вот такого, каким он был сейчас, седоусого, с утомленными старческими глазами.

— Молодость? Вторая молодость? Нет, старость, милый мой. Старость ложится тебе на плечи. Где взять тебе душевную бодрость, чтобы с достоинством перенести ее?

Помнится, студентом, увлекаясь Сенекой, он доказывал, что жизнь, как драгоценная вещь, должна занимать немного места, но стоить дорого. Измеряться не временем, но делами. Какие же дела могли бы измерить его жизнь? Что занес бы он в свои двадцать пунктов, на которых, подводя итоги, помешался покойный профессор Ершов? И сколько лет осталось ему до двадцатипятилетнего юбилея? Как легко было когда-то, словами того же Сенеки, доказывать преимущества человека, свершившего все, предназначенное ему в жизни, но умершего рано, — перед тем, в удел которому досталось только долголетие. Не он ли сам, не профессор ли Ложкин был убежден когда-то, что первый живет и после своей смерти, а второй умирает задолго до ее прихода.

Как дорого дал бы он теперь за то, чтобы с мужеством смотреть на каждый свой день как на последний. Его жизнь. Она похожа на длинную и глупую историю Танузия, прозванную за ничтожество charta cacata![12]

И решительно все равно — сколько времени он будет сидеть еще над минеями и палеями.

«И помажете тело eia на отпаденiе власомъ. Хитреци же и книжници молвяхоу, iako совокупляется съ нею. Заченши же отъ него…»

А бунт его! Ведь это ж была просто тоска — тоска по самому себе, обида на то, что не удалась, что зачитана жизнь.

Но ничего не начинается снова, время не возвращается обратно. Неуклонное, оно гонит его в гавань тихую и сыроватую — от которой никто не смеет отказаться.

Ну что ж, есть известная доля доблести и в том, чтобы уйти, когда гонят. Нужно только делать вид, что уходишь добровольно.

Вот он не хотел уйти добровольно, он возражал, позабыв о том, что время не слушает возражений. И все-таки он уходит. Он отступает к своим книгам, да простится ему непокорство, да простится ему смерть жены!

«Заченши же отъ него и иде въ землю свою и роди снъ и сеи бысть Навуходоносоръ».

Он поднял глаза. Приветливый, горбатый на одно плечо старик — хранитель рукописного отделения, неторопливо, плавно приближался к нему, слегка склонив голову набок. Ясное, с голубыми глазами лицо его вежливо улыбалось.

вернуться

12

Вонючая история (лат.).