Выбрать главу

глумиться. Попался, кричит, нечистая сила, вот ужо я тебя, вражину, святой водицей изведу. А Степаныч изобиделcя, ты, говорит, злой хармударин, совсем ума лишился, меня-ли крещеного, тебе поганцу святой водой пугать, да и не пахнет ей у тебя, идолопоклонника, а пахнет как раз наоборот, как

в сортире и положено. Аж взвился хармударий князь, это у меня-то сортир, это я-то идолопоклонник, и как даст отроку промежь глаз, и так-то сильно приложил, что аж проснулся Степаныч.

Глядь, стоит пред ним старче гневный, глазами молнии мечет (оченно красные глаза от молний-то), а сам худой, что вешка рыбацкая. Уразумел тогда отрок наш, что это он спросонок святого старца, отца Канарея изругал заместо хармударина и сильно усоромился. Пал в ноги святому человеку ("Ох, и крепок же духом старец", - сызнова подумалось) и возгласил:

- Не гневись, отче. То сны греховные от души мятущейся. Яко не брезгуешь, отведай из чаши умиротворительной, - и достает из-за пазухи флягу заветную, что крестный в дорогу дал (да и верно поведал крестнику, что никто из набольших не зобидит, коли предложишь сею).

Умиротворительная - дело святое. Раз предложено - не рекись. Протянул отец Канарей руку (а вернее, простер десницу), принюхался ... да и осушил в полглотка, только крякнул ленивообразно. После молвил скупо:

- Милую, отрок. Про себе изреки.

Уж ли рассаказать, сколь многоречиво взялся Степаныч ведать. И про сиротство свое, и про хармударью напасть, про жизнь, про дорогу; как на исповеди. Старцу лепо, уж скоро и благословил бы, и пошел бы благословленный Степаныч ратиться (и так, ведь, пошел), и извел бы невесть сколько окаянных хармудар ( и так, ведь, извел), ан задал отрок вопросик шалый, да и переменилась ему судьба, путь-дороженька:

- А что, батюшка, дура-баба баяла будто нечистая сила у вас в Калдырево пошаливает. Ан, воля твоя, все село наскрозь я прошел, а и не увидал ни единого чертененыша.

За самую душу взял старика этот немудреный вопрос. Уж и разговорился же он. Только слушать поспевай. И не то, чтобы растрещался старец, как, бывало бабка Марфа, свежие сплетни рассказываючи, нет, говорил он степенно и, порой, столь наукообразно, что бедный Степаныч не все и постигал, да не перебивать же святого старца. По всему выходило, что бесов таки ж в Калдырево тьма, а не заметил их Степаныч из-за отроческого простодушия и ихней собственной зловредной природы (небось, как не хочешь, так они и явятся, а молодого, да неопытного могут и до икотки, и до смерти напужать ). Много еще чего старец Канарей говорил и даже показать нечистых обещал. Отрок наш, за столь чудною беседой и не заметил, как старец его за стол усадил и по третьей уже наливает. Чарки в Канареевой избе истинно кулацкие были ( в том смысле, что в чарку легко бы влез преизрядный Степанычев кулак ), тарелки тоже были немалые, да, вот беда, все пустые или зело измаранные, ан все ж пустые. Так что, посля третьей Степанычу уж и чертенячий хвостик показался.

Повеселел Степаныч, подле святого-то человека на чертей не страшно смотреть. Чай, не один в чистом поле. Врешь, лукавый, не возьмешь.

- Так как же ты их гоняешь, батюшка?

- Что, узрел, - усмехнулся старец, - А тем, что в руку попадет, тем и гоняю. Была б рука праведная, лукавому и того довольно. Ан не спеши, чего ж налитого не пьешь.

И верно, глядит Степаныч, а чарка-то полнехонька. Не забыл старец за разговором подлить, все поспел, истинно святой человек.

А уж как выпили, взялся отец Канарей за богоугодное дело. Да так резво, что

у отрока нашего изба вдвое быстрей перед глазами закрутилась (а ведь сказать надобно, что и так уж крутилась весьма споро). Но смотреть любо-дорого: хватил табуретом по столу, тарелки - по разные стороны, а на них бесенят дюжины две сидело (большие тарелки-то), а старец уж ухватом в печь, а оттель - черти, что искры, а Канарей тем же ухватом Степанычу прям по маковке, тут уж у отрока из глаз искры, что черти из печи. Спохватился он "что ж я расселся, да любуюсь, как святой человек с нечистью ратится, вона уже и на голову мою полезли, хорошо старец уберег". Как раз, глядит, отец Канарей в углу у печи упал, заплели ему ноги бесы, сверху целой тьмой насели и встать не дают, а ухват-то старца, в аккурат, об молодецкую голову переломился.

- Держись, старче! - вскричал отрок, вспомнил Канарееву науку, пошарил наугад, что в руку попадет и какое-то поленце нащупал, взялся поухватистее и решил аккуратненько нечистую силу со святого человека смахнуть.

То бы полбеды, что поленце-то ножкою стола оказалось, беда, что стол уж больно крепок был, а Степаныч и того крепче. Не оторвалась окаянная ножка, а отрок наш и не заметил, приложил святого старца всем столом, тот сразу небесной благодати и сподобился. А Степаныча ушибло балкой-поперечиной, кою он верхним краем стола смахнул, как замахивался, от того он сомлел и так и лежал, покуда утром люди его и тело мученическую смерть принявшего Канарея не нашли.

Плохо Степаныч помнил, как Калдырево покидал. Бить его не били, устрашились близко подойти, а издаля прозвали Злыней. Однако, серчали калдыревцы нeдолго, вскоре выяснилось, что останки Канареевы нетленны, крепкий дух его в избушке еще не мало времени неистребим был, так что прям над ней и церквушку возвели. И почитали отца Канарея в Калдырево пуще прежнего, ибо всякий знает, что усопший святой трех живых праведников стоит. А Злыня Степаныч жизнь прожил истинно богатырскую: хармудар и иных ворогов извел немеряно, несчитано; отпрысков наплодил всем на зависть. С нечистой силой боле не переведывался. И хоть злые языки баяли, мол это от того, что Степаныч зельем брезгует, он то знал, что хранит его святого старца Канарея благословение.

И внукам, и правнукам он его показывал и дивились мальцы.

Ровно на маковке, а формою - точно ухват.