Выбрать главу

Однако изнутри формирующейся науки о Чехове ситуация предстает иной. И там, и здесь в двадцатые–тридцатые годы чеховедение существует скорее как совокупность разрозненных усилий, индивидуальных “проектов”: архивных разысканий, биографических штудий, исследований отдельных проблем, интерпретации конкретных текстов.

Драма, как правило, изучается отдельно от прозы, раннее творчество отдельно от позднего. Театральные рецензии представляют автономную область, почти не соприкасающуюся с историей литературы (так, впрочем, было и при жизни Чехова). Если же литературовед пытается предложить общий взгляд, он, как правило, реализуется в жанре критико-биографического очерка, в котором биографический подход (семья, журналы, прототипы) оказывается доминирующим, а на долю “мастерства”, “стиля”, реже — “поэтики” остается лишь последняя глава или случайные страницы.

В случае с эмигрантской культурой ситуация объясняется проще: за творческую свободу приходилось платить одиночеством, существованием в культурном гетто (“Без читателя” — называлась одна из полемических статей Г. Иванова), мучительной поденщиной. Ученых, систематически занимавшихся Чеховым, в эмиграции просто не было.

В СССР такие люди были, но история советского чеховедения 1920–1930-х годов тоже представляет собой пунктир, а не непрерывную линию. Возможно, причина здесь в том, что у исследователей Чехова не оказалось отчетливой научной программы, “философии общего дела”.

Таким делом, позволившим в те же десятилетия объединить пушкинистов или исследователей Толстого (две наиболее развитые персональные филологические области), стало издание Академического (Пушкин) и Полного (Толстой) собраний сочинений. Кроме того, столетию со дня рождения Толстого (1928) и столетию со дня гибели Пушкина (1937) был придан государственно-юбилейный масштаб. Эти писатели первыми были вписаны в классический пантеон.

Чеховские даты, преимущественно тоже печальные (1924, 1929, 1934, 1935), тоже отмечались, но обычно скромно, без “пушкинского” масштаба и ажиотажа. Работа над достаточно полным чеховским собранием началась лишь в следующую эпоху.

Это не мешало немногочисленным антоновцам (как известно, поклонниц Чехова называли в Ялте антоновками), не ожидая лучших времен, продолжать, закладывать основы — делать свое дело.

 

Двадцатые–тридцатые: какой Чехов нам нужен?

Формалисты (второе, наряду с социологизмом, влиятельное научное направление двадцатых годов) почти не обратили внимания на Чехова. Их теории затрудненной формы, искусства как приема очень плохо объясняли поздние чеховские рассказы и повести.

Чехова “пропустил” ушедший в формализм от философско-психологического истолкования Б. М. Эйхенбаум (а о ком он только не писал в двадцатые годы!).

В. Б. Шкловский ограничился несколькими шутками и задиристыми замечаниями по поводу. “Кажется, в „Иванове“ Чехова одна хозяйка угощает всех крыжовенным вареньем. Наварила его несколько бочек и угощает: надо же скормить. Кажется, это в „Иванове“. Я не могу второй раз прочесть Чехова” (“Крыжовенное варенье”, 1919). “Младшая линия врывается на место старшей… Чехов вводит „Будильник“ в русскую литературу…” (“Розанов”, 1921). “Я думаю, что многие читали записную книжку Чехова. Это веселая, прекрасная, умная и талантливая книга. В ней Чехов производит эксперименты, заготавливает материал для будущих вещей. Современный писатель не написал бы многих рассказов Чехова, но, наверное, напечатал бы его записную книжку” (“Горький. Алексей Толстой”, 1924). “Например, Чехов при жизни не напечатал своих записных книжек, для нас же они интересны сами но себе, не только как ключ к „творческому пути Чехова“. Теперь же Горький свои „записные книжки“ печатает, а вот повести Чехова нам скучноваты” (“Андрей Белый”, 1924)19.

Однако интерес к тому, как сделано, возник задолго до формального метода и в двадцатые годы вовсе не сводился к нему. Л. Я. Гинзбург вспоминает забавную реплику одного из членов чиновничьей комиссии, проверявшей Государственный институт истории искусств, цитадель формализма. Узнав, что в институте существует и литературный отдел, член спрашивает: “Ага, припоминаю, — это те самые, которые изучают литературу как художественное произведение?”20

Работу по изучению литературы как художественного произведения — чеховской поэтики — отчасти проделали другие, иногда весьма неожиданные люди: