Выбрать главу

Через четыре дня я лишился и Эрстеда. Перенести еще и этот удар было мне почти не под силу. В этих двух умерших я терял бесконечно много. Эмма Гартман своей задушевной веселостью, жизнерадостностью, бодростью духа ободряла и подкрепляла мой дух, я искал ее общества, как цветок лучей солнца! А Эрстеда я знал почти с первых же моих шагов в Копенгагене, любил в течение стольких лет как одного из людей, принимавших самое близкое участие во всех моих горестях и радостях. В последнее время я то и дело переходил от Гартмана к Эрстеду, от Эрстеда к Гартману. Но у меня и в мыслях не было, что я так скоро лишусь того, кто был моей постоянной поддержкой, моим утешением в моей тяжелой борьбе с обстоятельствами и духовными невзгодами. Эрстед был еще так молод душою, так радостно-оживленно беседовал о предстоящем летнем отдыхе в отведенном ему городом помещении в Фредериксбергском саду. Год тому назад, осенью, праздновали его юбилей, и город отвел ему и его семье в пожизненное владение дом, в котором жил последние годы Эленшлегер. «Мы переедем туда, как только на деревьях появятся почки, и выглянет солнышко!» — говорил он, но уже в первых числах марта слег в постель; мужество и бодрость духа, однако, не покидали его. Жена Гартмана умерла 6 марта. Сильно огорченный пришел я в этот день к Эрстеду и тут узнал, что и его смерть близка! У него было воспаление легких. «Он умрет!» — твердил я про себя, а сам-то он думал, что ему лучше. «В воскресенье я встану!» — сказал он. В воскресенье он предстал перед лицо Всевышнего!

Придя к нему в этот день, я застал его уже в агонии. Жена и дети окружали его постель; я присел в соседней комнате и дал волю слезам. В доме царила торжественная, святая тишина!

Похороны состоялись 18 марта. Я страдал и душевно, и физически и едва-едва протащился короткий путь от университета до церкви, на что понадобилось, впрочем, два часа, так медленно тянулось шествие. Речь говорил пастор Трюде, а не Мюнстер. «Его не просили!» — оправдывали его некоторые. Как будто надо просить друга сказать слово над усопшим другом! Слезы так и душили меня, но я не мог плакать, и сердце мое готово было разорваться...

Глава XV

Страна отдыхала от войны под сенью мира; настала весна, и во мне проснулось чувство перелетной птицы. Меня манило отдохнуть душой на лоне природы, и я понесся к зеленым лесам, к дорогим друзьям в Христинелунд. Молодым моим хозяевам очень хотелось залучить к себе на крышу аиста, и они положили туда колесо, как основание для гнезда, но аист не являлся! «Подождите моего приезда! — писал я им. — Тогда и аист прилетит!» И в самом деле, утром в тот же самый день, когда согласно моему письму ждали меня, прилетела на крышу и чета аистов. Когда я въезжал во двор, работа по устройству гнезда была уже в полном разгаре. И тут же увидел я, как аист взлетел в воздух, а это по народным приметам означало, что я и сам скоро расправлю крылья. Полет мой в это лето не был, однако, особенно дальним. Дальше башен Праги я не залетал. Глава о моих заграничных полетах ограничилась в этом году всего несколькими страницами, но на первой же странице виньеткой служил летящий аист и гнездо его, свитое на крыше, защищенное свежераспустившимся буковым лесом.

Христинелунду же сама весна дала виньетку — цветущую яблоньку, выросшую в поле у канавы. Это было олицетворение самой весны! При виде ее у меня зародилась в голове идея сказки «Есть же разница!»  . Большинство моих сказок создалось подобным же образом. Каждый, кто будет смотреть на жизнь и природу глазами поэта, увидит, откроет подобные же проявления красоты, которые можно иначе назвать «поэтическою игрою случая». Приведу здесь несколько примеров. В самый день смерти короля Христиана VIII дикий лебедь налетел на шпиль Роскильдского собора и разбил себе грудь, и Эленшлегер воспользовался этим случаем для своего стихотворения, посвященного памяти короля. Когда же на могиле самого Эленшлегера хотели заменить старые венки свежими, оказалось, что в одном из увядших венков свила себе гнездышко певчая птичка. Как-то на Рождество я гостил в Брегентведе, погода стояла мягкая, я вышел утром с сад — на широких плитах пьедестала обелиска лежал тонкий слой снега, и я как-то бессознательно начертил палкой на снегу:

Бессмертие — тот же снежок,

Что завтра растает, дружок!

Я ушел; сделалась оттепель, потом опять хватил мороз, и когда я, спустя некоторое время, опять подошел к обелиску, то увидел, что снег весь стаял, кроме небольшого клочка, где и осталось одно слово «бессмертие»! Такая игра случая меня сильно поразила, и я невольно помыслил: «Господи Боже мой! Я никогда и не сомневался в нем!»

Последний раз я посетил Германию еще до войны. Поля битвы я еще не видел — посетить его из одного любопытства, явиться праздным зрителем там, где другие действовали, — было противно моему чувству. Теперь мир был заключен, и я опять мог мирно встретиться со своими друзьями в Германии, но я не мог еще забыть недавних кровавых событий и первым долгом решил посетить те места, где боролись и страдали наши войска.

Почти повсюду уже виднелись возводимые на месте сгоревших строений и домов новые; земля же кругом хранила еще следы недавней бомбардировки, весь дерн был точно сдернут, сбит градом пуль. Серьезное, грустное чувство овладело мною: я вспомнил полковника Лэссё, подумал о многих, положивших здесь живот свой. Самая почва, по которой мы ехали, была для меня священна.

В Лейпциге и Дрездене я свиделся с прежними друзьями, они ничуть не переменились, и встреча наша была самая сердечная, радостная. Так отрадно было сознавать, что тяжелая, кровавая эпоха войны осталась позади. Почти все отдавали должное силе и единодушию датчан, некоторые даже говорили: «Датчане были правы!» Были, разумеется, и люди, державшиеся противоположного мнения, но эти не высказывались. Словом, мне положительно не на что было пожаловаться — я видел вокруг себя одни дружеские лица, встречал одно доброе расположение к себе и к своему народу. И даже «поэтическая игра случая» не преминула отдать честь датскому имени! Расскажу этот маленький эпизод.

Семь лет тому назад я гостил в прекрасном Максене, в нескольких милях от Дрездена в радушном семействе фон Серре, Накануне моего отъезда оттуда, гуляя вечером с хозяйкой неподалеку от усадьбы, я нашел на дороге вырванную с корнем маленькую лиственницу, такую маленькую, что она уместилась бы у меня в кармане. Я поднял ее, она была переломлена. «Бедное деревцо! — сказал я. — Зачем же ему погибать!» И я стал искать местечко в скалистой почве, куда бы посадить деревцо. «Говорят, у меня легкая рука! — продолжал я. — Может быть, и примется!» На самом краю обрыва нашелся в расщелине камня клочок рыхлой землицы, я ткнул туда деревцо, потом ушел оттуда и забыл об этом эпизоде.

«Ваше деревцо отлично растет в Максене!» — рассказывал мне, несколько лет спустя, в Копенгагене художник Даль, только что приехавший из Дрездена. Теперь, прибыв опять в Максен, я услышал о «деревце датского поэта», как его называли, целую историю. Оно принялось, пустило корни, новые ветви и сильно выросло, — за ним тщательно ухаживали. Г-жа Серре велела даже обложить его землей, потом взорвали часть камня и в последние годы проложили мимо деревца тропинку, а перед самым деревцом поставили дощечку с надписью: «Деревцо датского поэта». И оно не пострадало даже во время войны с датчанами; по общему мнению, оно должно было погибнуть само собою: возле росла большая, пышная береза, простиравшая свои ветви над маленьким деревцом, которое и должно было благодаря этому рано или поздно зачахнуть. Но вот еще во время войны случилась гроза, молния ударила прямо в березу, разбила ее и сбросила со скалы, а «деревцо датского поэта» осталось целым и невредимым. Я сам видел его в это свое посещение Максена, видел рядом и пень погибшей березы.