Выбрать главу

а наеть никак нельзя!

Вот уже четвертый месяц

он пизду, как глину, месит...

Вдруг ей сделалось легко

и, вздохнувши глубоко,

удивилась: - Это мило!

Папа, папа, я спустила!

Царь от радости ревет,

как дитя, в ладоши бьет,

царедворцы следом тоже

подхалимски бьют в ладоши.

А царевна в первый раз

до отвалу наеблась!

Шепчет: - Ваня, я довольна!

Вынь, голубчик, мне довольно.

Самоеб же знай ебет

да и ухом не ведет.

Вот царевна в умиленьи

вся раскинулась в томленьи,

из царевны дождик льет...

Так сравнялся целый год.

Тут ей стало трудновато,

говорит, что многовато,

дескать, больше не могу...

Тот ебет - и ни гу-гу.

Вот дымком слегка пахнуло,

где-то гарью потянуло...

Посмотрел Иван туда

страх! Оскалилась пизда,

ощетинилась, как ежик,

вся трепещет в смертной дрожи,

вся трясется... Самоеб

равнодушно еб да еб.

Вдруг, внезапно встрепенувшись,

Самоеб, как бы проснувшись,

разом перешел на рысь:

хлысь да хлысь, да хлысь да хлысь.

Рвется, бьется Непроеба,

в ней и боль, и страх, и злоба,

надвигается беда

раскаляется пизда!

- Отпусти же, Ваня, милый!

Да куда там! Что есть силы

хлоп да хлоп, да хлоп да хлоп

Самоеб пошел в галоп,

Самоеб пошел карьером...

Увлечен его примером,

Ваня бешено еду

в рот бросает, как в пизду!

Вдруг царевна испугалась,

задрожала, приподнялась,

словно ток по ней прошел.

Так ей стало хорошо,

и мучительно, и трудно,

и томительно, и чудно

словно сердце разорвет,

словно смерть сейчас придет.

За плечо его зубами

ухватилася, ногами

вокруг бедер обвила,

с криком биться начала.

Не худому ли случиться?

Ваня, чтоб не подавиться,

даже сплюнул в уголок

непрожеванный кусок.

Вдруг в пиздище как забьется,

вдруг царевна как взметнется

да как взвизгнет: - Караул!

Тут раздался страшный гул,

как от взрыва динамита,

пламя фукнуло сердито,

Ваня же, как пробка - шпок!

вылетел под потолок.

Царедворцы, царедворки

на карачках на задворки,

под кровати расползлись,

как клопы там собрались.

Что же сделалось с пиздою?

Вся растрескалась звездою,

словно зеркало, и там

чудо! Верить ли глазам?

соблазнительная целка,

как изящная безделка,

как бутон, росой омыт,

свой являла скромный вид.

Царь взлетел с Иваном вместе...

Ваня смотрит - хуй на месте,

чуть обжег - да ничего,

мигом вылечим его!

Он царя под бок толкает ,

глядь - Задроченный шагает,

весь лучится, ждя похвал:

гороскоп, мол, не солгал!

Царь ему: - Постой покуда!

Покажи-ка, дочка, чудо!

Та же целкою прямой

вся закрылась простыней:

- Ах, как стыдно! Ах, не надо!

Ах, ни слова! Ах, ни взгляда!..

А Гондон? Гондон пропал,

как и вовсе не бывал.

Ване музыка играет,

Ваню гости поздравляют,

стол на миллион персон

всякой снедью нагружен.

Он целуется порою

с молодой свой женою

с той, что всех других нежней,

и невинней, и скромней,

с ножкой, стройной чрезвычайно,

с грудью, как две чашки чайных,

как два торта небольших

с розой кремовой на них.

Смуглолица, черноглаза,

и породу видно сразу...

а слова ее пестры,

и занятны, и остры,

словно птички щебетанье,

словно речки лепетанье,

засмеется - смех шальной,

как луч солнца над волной.

Бубны бьют, грохочут пушки...

Рядом с Ваней мать-старушка

сладкой патокой плывет,

пьяной радостью цветет.

Гости едут отовсюду,

вся страна дивится чуду,

вся страна гордится им...

Каждым гостем, как родным,

Ваня сам спешит заняться...

Вдруг как охнет - и за яйца.

Но лукавый голосок

раздается из порток:

- Не знаком ли ты немножко

с божьей тварью Мандавошкой?

Ангел мой! В твой лучший час

я пришла поздравить вас!

Ваня радостный, польщенный

Мандавошечку смущенно

в обе руки нежно взял,

от души расцеловал,

садит с матушкой родною:

- Будешь гостьей дорогою,

а когда детей родим

будешь нянюшкою им!

Целый год в пирах проходит...

Наконец Иван уходит

на пуховую кровать

целку милую ломать.

Много долгих лет счастливых

проеблись они ретиво,

как дай Бог и нам, и вам,

мне и всем моим друзьям...

За болотами пустыми,

за лесами за густыми,

за кирпичною стеной,

за коричневой горой

мимо них я шел полянкой,

да и ногу стер портянкой.

Вспомнив старые года,

я к ним в горницу тогда

заглянул переобуться

до сих пор они ебутся!

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Так зимою этой лютой,

в очень трудную минуту,

где бы каждый духом пал,

эту сказку я писал.

И похабной этой сказкой,

как девичьей нежной лаской,

успокаивал себя,

вспоминая про тебя.

Да, скажу тебе украдкой:

о тебе я грезил сладко...

Самоеб... Да ну его!

Я б тебя и без него

еб неплохо, дорогая,

еб без меры и без края,

еб бы месяц, еб бы год,

всю бы жизнь напролет!

Но при этом твердо знаю,

наши ласки вспоминая,

что твоя б, мой друг, пизда

не взорвалась никогда!

И ничья - да будь ей пропад!

огнедышащая жопа

нас с тобой не разлучит

и меня не устрашит.

Сраку грозную ощеря,

гонит пусть назад к пещере

я скажу, что ты - моя

и останусь вольным я...

Что ж, прощай, хмельное слово!

Лавры нового Баркова

дай мне ото всех и вся,

как мне Мельников клялся...

ПРИМЕЧАНИЕ.

Эта поэма является очень вольным переложением польской сказки, рассказанной автору в Печлаге доктором Шимборским - одним из тех поляков, которые оказались в советских лагерях после захвата Польши Германией и СССР в 1939 году.

Мельников - один из ближайших друзей автора по лагерю.