Выбрать главу

Однако никаких мансард в этих домах, конечно же не было, я все это тоже выдумал: был чердак, пыльный и захламленный, как все чердаки, никогда не было там никаких творческих мастерских, не создавали там свои пролетарские шедевры трудящиеся массы, а был всегда хлам, мусор, выходящие снизу ржавые отопительные трубы и вентили на трубах, которые всегда портились, и грубые, страшно и непрерывно ругающиеся мужики в сальных, пахнущих несколькими поколениями немытых тел телогрейках, с древними потертыми чемоданчиками, наполненными всякими нужными при их работе инструментами, и металлическими, маслянисто лоснящимися деталями, и торчащими клочьями пакли, открывали узкую чердачную дверь и, пугая непременных голубей, наступая впотьмах на неряшливые гнезда с их пищащими розовыми птенцами, шли к вентилям и, снова страшно ругаясь, открывали и закрывали их, стучали по трубам, пуская облака ржавой пыли, отчего во всем доме раздавался вечерний, будто церковного, сзывающего прихожан к вечерней службе, колокола, звон — «бомм, бомм». В остальное время не было там больше ничего, кроме голубей с их голубятами, гибнущими по временам под грубыми башмаками случайных рабочих, а, может, крыс с их крысятами, такими же розовыми и беспомощными, так же, как и все — даже самые отвратительные — детеныши всех существ, в жилах которых живет горячая красная кровь, тыкавшимися своими крошечными слепыми мордочками в поисках материнских сосцов.

Да, конечно, и никакой интеллигентнейший Николай Николаевич не мог там жить в комнате с уютно, вечным огнем горящей лампой под древним желтым абажуром, с вечно не запирающейся дверью; да и никто больше не мог, разумеется, жить там, кроме, быть может, совсем опустившихся бездомных, бродяг, заползавших туда ближе к ночи, как животные: мало чем отличающиеся от них из–за погубившего когда–то их здоровье, ум и бессмертную душу алкоголя, забирающиеся туда, поближе к теплым отопительным трубам — не столько жить, сколько умирать. Я знал одного из них, великого и знаменитого художника, жившего там время от времени, гасившего сухостой с привычного, страшного по своей силе бодуна горстями грязного городского снега, набранного прямо с крыши просунутой в разбитое чердачное оконце рукою, тою же самой, что создавала странные, загадочные, похожие на древние артефакты картины, картинки и картиночки, которые продавал он потом в пивных, иногда — за кружку пива. Я видел его, мы разговаривали — его приводили ко мне, познакомиться — когда он был вменяем: держался на двух ногах, мог относительно внятно и связно говорить… Он тогда сказал мне одну очень важную для меня вещь, которую я не открывал никогда никому, да наверное уже не открою никому и никогда — она важна только для меня, а я ведь — на всякий случай, если кто забыл — эгоцентрик.

Не мог жить на чердаке Николай Николаевич, да и никакого Николая Николаевича–то ведь тоже — никогда не было, я его тоже выдумал, он тоже плод моей мозговой игры — просто кукла–марионетка, исполнявшая мою капризную и безрассудную волю, но не справившаяся со своей задачей хорошо, как бы мне хотелось, и потому убранная раньше времени, убранная в сундук, такой же, как тот, что стоял когда–то у родственников, весь наполненный такими же вот старыми бесценными куклами прежнего еще, самого первого театра знаменитого на весь мир (мир!) кукольника: погребены они там, со сложенными вагами, с намотанными на них стропами, более не сдерживающими безвольные руки, те самые, что только недавно, повинуясь воле кукловода, делали удивительные сложные жесты; со спеленутыми ногами, то несшими их хозяина куда–то навстречу приключениям и опасностям (также выдуманным), а не то — плясавшими лихую чечетку; с безвольно поникшими головами и глазами, в которых застыло выражение нечеловеческой печали и, вместе, недоступной пониманию нас, живых, тешащих себя своею «свободой воли», мудрости.

Правду сказать, и никакого чердака–то, наверно, не было: я и его вот только что выдумал — выдумал, чтобы хоть еще немного продлить это неправдивое повествование, не отрываться от этих образов, символов, ставших необходимыми и роковыми для нас — жалкой горстки каких–то, разбросанных по жизни и смерти неприкаянных и так и не прикаявшихся чудаков — скамейка, сквер, дом напротив… вечный огонек в мансардном окошке, единственный в ряду темных и мертвых.