Выбрать главу

– Ну и катись, – добродушно напутствовала подруга.

Такими вот путями Анжелка после школы не стала никуда поступать, проторчала пол-лета в Крыму, в шикарном одиночном номере санатория «Морской прибой», а пол-лета в городе, смутно представляя себя то принцессой на выданье, то домработницей пожилого киноактера, то хозяйкой уютного видеосалона – а осенью по наводке мамы позвонила Тимоше и была принята на «Росвидео» третьим помощником бухгалтера. Оттого, что все происходило как бы само собой, без усилий, ей казалось, что она спит и во сне плывет по течению; тайный смысл жизни, если он действительно был, ускользал от Анжелки, как берега в тумане. Первое время она честно пыталась вникнуть в суть бухгалтерского учета, наивно полагая, что в этой сфере, сфере сухих цифр, все можно разложить по полочкам, как вещи в комнате, даже закончила вечерние курсы бухгалтеров, но ровным счетом ничего не приобрела, кроме, пожалуй, наблюдения, что никто в бухгалтерии не владеет ситуацией до конца, а все плывут, как она, по мере сил изображая кормчих, лоцманов или гребцов. Справедливости ради стоит отметить, что в этом она была не так уж и далека от истины: к зиме 93-го года не только бухгалтерский учет, но и вся страна плыла, как плывет боксер в нокдауне, и рубль, по образному выражению поэта, плыл бумажным корабликом, уплывая за горизонт, и люди жили не прошлым, не будущим, а курсом доллара, ежедневно сверяясь с неумолимо тикающим счетчиком: инфляция разъедала людей изнутри, как невидимая зловредная тля, обесцвечивая души, обесценивая труды, жизни, ограничивая надежды и помыслы куцей розницей текущего дня.

Маму она почти не видела: спихнув Анжелку, Вера Степановна подключилась к азартной ловле дармовых обывательских денежек. Реклама ее нового детища, Лихоборского чеково-инвестиционного фонда, ежедневно крутилась по трем телевизионным каналам (известный актер, раскрывая объятия вкладчикам, честно предупреждал: «Наша цель – ваша прибыль»). С Тимошей тоже общаться не получалось – он обретался двумя этажами выше, в кабинетах директората, и при редких встречах неестественно бурно радовался, но всегда спешил и смотрел загадочно-озадаченно, словно пытался совместить новенькую бухгалтершу со сказочной Несмеяной. Анжелка, не в силах поверить в реальность происходящего, и сама смотрела на себя в зеркало как на бухгалтершу, живущую от звонка до звонка, как на притворщицу, въехавшую по ошибке на чужую полосу жизни и прущую по ней с якобы открытыми глазами, хотя со стороны она смотрелась в бухгалтерии вполне в духе времени – длинноногая белобрысая сомнамбула, занесенная в лабиринты «Росвидео» диким ветром реформ. В пять заканчивалась работа, в семь начинались курсы английского или алгебра – эти два часа между работой и репетиторами она бездумно прогуливала, незаметно для себя превращаясь в подлинную Анжелку. Ей нравилось бродить по центру, сливаясь с сиреневым сумраком бульваров и переулков, брести никуда по снежному месиву тротуаров, омываемых потоками фар и габаритных огней, нравилось стынуть на сквозняках, а потом заходить в чистые новые кафе, бары, роскошные магазины, сияющие зеркалами и мрамором. Постепенно у нее наладился диалог с изысканными изделиями бутиков, салонов, пассажей – ей нравилось общаться с шерстью, хлопком, кожей, стеклом, завораживало обилие форм, фасонов, игра продажной стратегии, соотношение качества и цены; она готова была ходить на приглянувшееся изделие, как ходят в музеи, могла флиртовать с выставленным на витрине товаром или даже крутануть заочный роман – но покупала только те вещи, с которыми складывалась интимная близость. Вещи сами шли в руки, подмигивали с витрин, по-хозяйски облегали предназначенные им части тела, трепетали при приближении или, напротив, висели, обвиснув, равнодушно отдавая себя в примерку – наверное, у нее был особый талант, особое чутье, какое у других бывает на зверье, машины или людей.

С людьми-то как раз выходило не вполне по-людски. Она свободно общалась с сослуживцами на языке трепа, запросто болтала с продавщицей, барменом, маникюршей, научилась отшивать без обид уличных приставал – но дружить не умела совсем, не знала, как это делается, и чужие случайные откровения принимала с панической стойкостью, как дорожные неудобства, хотя и ругала себя ледышкой. При попытках сближения в голове вспыхивала красная лампочка тревоги, жужжал противный зуммер сигнализации, она запиралась на все засовы и разговаривала, рассматривая собеседника не глазами, а скорее в глазок – разве что не забиралась, как в детстве, под одеяло с любимой мягкой игрушкой Бобкой, зажеванной и затисканной до безобразия. Кому она могла рассказать про этого замызганного Бобку? Про какие-то фирмы, переоформленные на ее имя по случаю совершеннолетия, про само совершеннолетие – восемнадцатый день рождения, такой же пустой и муторный, как все прочие, украшенный разве что роскошным букетом роз от Тимоши?… Настоящее не проговаривалось, оно было не для слов, не для чужих ушей – его просто следовало нести как крест по гладкому ледяному паркету жизни, не жалуясь и не ища сочувствия, дабы не получить по затылку. «А кому легко?» – говорила мама. «Другим еще тяжелее», – говорила себе Анжелка.

3

В начале марта Вера Степановна укатила на неделю в Германию, и Анжелка в порядке импровизации устроила себе праздник души. Она позвонила на работу и репетиторам, сказалась больной, а сама купила на рынке килограмм семечек, нажарила их и уютно расположилась перед телевизором. У нее скопилось штук двадцать кассет, которые можно было смотреть одну за другой с перерывами или без; она так искренне полагала, что про нее все забыли, что не сразу поверила своим ушам, когда буквально на следующий день позвонил Дымшиц и весело спросил, как дела.

– Все нормально, – ответила Анжелка, засоряя эфир лузганьем семечек.

– Чем болеем?

Анжелка сказала, что у нее хандра.

– Это серьезно, – согласился Дымшиц. – А что по этому поводу говорит наша мама?

– Мама не в курсе.

– Ну и ладно, – сказал Дымшиц. – Только ты неправильно лечишься. Семечки хороши от глистов, а хандру вышибают динамикой – грубо, зато надежно и зримо. У тебя есть костюм для верховой езды?

– Чего? – спросила Анжелка, переставая грызть семечки.

– Ну и ладно. А для ресторана что-нибудь найдется?

– Не знаю. Наверное…

– Тогда ресторан. Я подъеду к половине восьмого и позвоню снизу, а ты, будь добра, не забудь вымыть руки с мылом.

– Какой еще ресторан? – возмутилась Анжелка, потом бросила загудевшую трубку и побежала в ванную мыть голову и себя.

Вечером Дымшиц прикатил на своем пижонском двухместном «мерседесе» с анатомическими креслами, повез ее куда-то в центр, в район Бронных и Патриарших, свернул в обшарпанный проходняк и мимо уродливой голубятни, мимо контейнеров с мусором подъехал к нарядному крыльцу модного клуба: Анжелка читала о нем в журналах. Позвонили, прошли мимо охраны и зеркал в пылающий красным деревом полумрак. Могучая мулатка, задрапированная в лиловый шифон, выплыла им навстречу и с бруклинским прононсом заквакала: «Тима, е… твою мать, какими судьбами!» – заключенный в объятия Дымшиц мычал из ее груди, вихлял задом, куртуазно дрыгая ножкой, наконец вырвался и повел Анжелку к столику возле камина, в котором красиво трепыхались языки пламени. Кажется, играл джаз, обсуждали меню, потом Анжелкины успехи по службе – поначалу она не слышала ни себя, ни музыки, ни Тимошу. Она гудела, как пересохший жбан, в который вливали все сразу: тепло красного дерева, живое пламя камина и огоньки свечек, жаркую золотую латунь декора и голубое, зеленоватое сияние воздуха, в котором золотыми рыбками плавали красавицы и вальяжные молодые люди. Должно быть, тут полно знаменитостей, подумала Анжелка, боясь оскорбить нескромным взглядом какую-нибудь знаменитость за соседним столиком, и первые полчаса упорно смотрела перед собой, строго на Дымшица, размышляя, достанет ли ей отваги в случае чего пройти через весь зал в дамскую комнату. Это была настоящая широкоформатная лента с ее участием, оригинал, а не копия, это был фильм про нее, и следовало держаться естественно, как на съемочной площадке, а для начала зацепиться за своего принца, сосредоточиться на его бороде, зубах, шикарном с цыганским перебором галстуке и веселых глазах сорокапятилетнего конокрада.