— Правильно! Верно! Пусть дети получат крупу! — как одной грудью прошептал весь зал. До чего велик был страх!
— Керсновская! То, что вы говорите, преступление! Вы агитируете против Красной Армии! Это саботаж! — завопил не своим голосом Хохрин.
— Как? Дать 100 грамм крупы умирающему ребенку — преступление? Сегодня я видела, как ваша жена без всякого ограничения покупала разных круп для вашей Лидочки, не говоря уж о том, что она из пекарни носит муку наволочками. И это не преступление? Да неужели вы не замечаете, что когда ваша корова и бык, возвращаясь с водопоя, испражняются, то в их помете — непереваренный овес, тот овес, который должен был пойти на крупу в наш суп? А в этом супе крупинка за крупинкой бегает с дубинкой. И это все не преступление?!
— Вы ответите за вашу провокацию! — зашипел Хохрин. — Собрание закрыто! Расходитесь!
Да, за это выступление я расплатилась сполна. Уж и написал он «турусы на колесах» в очередном доносе! Я, оказывается, препятствовала энтузиастам, желавшим помочь Красной Армии, и призывала к саботажу.
«Симулянт»
Работать приходилось с невероятным напряжением, и отнюдь не только физически. Мало того, что нас «хлестали рублем», предъявляя все более и более строгие требования. Например, бревно выбраковывалось и не подлежало оплате, если хоть один сучок можно было прощупать рукой. Сучок должен был быть обрублен заподлицо — как отполированный.
Вдобавок ко всему этому, над нами постоянно висела угроза суда за саботаж по ст. 58, п. 14 УК, если в течение рабочего дня ты почему-либо 20 минут не работал. Хохрин с часами в руках прятался за стволами деревьев и засекал время. Подкрадываться и выслеживать он умел! Его присутствие ощущалось, даже когда его не было, и это доводило людей до истерики. К вечеру мы все теряли контроль над собой: руки и ноги дрожали, зубы стучали и перед глазами все плыло.
Запомнился мне такой случай. Как я уже говорила, мы работали втроем: я подготавливала дерево — отгребала снег, обрубала поросль; затем Петр Чохов лучковой пилой валил хлыст. Вслед за тем Афанасьев раскряжевывал его, стараясь выгадать как можно больше бревен высших сортов. Бревно каждого сорта своей, особой длины, и допустимая разница плюс-минус 2 см. После Афанасьева я обрубала сучья со всех сторон заподлицо, ошкуровывала пни и сжигала все «отходы»: сучья, вершины, чурки. Тогда приходил бракеровщик, обмеривал кубатуру бревна, его длину, сорт, и определял, не допустил ли раскряжевщик обмера и не пустил ли бревно низшим сортом? За каждую ошибку — штраф, а за обмер больше 2 см грозит суд по обвинению в саботаже.
Собственно говоря, моя работа была самая каторжная: нужно было всюду поспеть и все успеть, и оплачивалась она до смешного низко, но у Афанасьева дело обстояло не в пример хуже. К вечеру смотреть на него было тяжело. Помню, как однажды он, ломая руки, опустился на пень.
— Фрося, — сквозь слезы взмолился он, — я не могу! Пересчитай ты эти проклятые сантиметры! Три месяца назад Сима родила мне дочку. Хоть бы до весны дотянуть — сходить в Каригод посмотреть на своего ребенка! Засудят, в тюрьму угонят — и не увижу я ее. О Боже, Боже! Пожалей мое дитё…
Когда меня судили, то одно из обвинений строилось на доносе, написанном им, в котором он указывал, что я не одобряла распоряжений начальника. Очной ставки, однако, с ним не было: к тому времени Хохрин его уже засадил в тюрьму. Успел ли он повидать свою дочку, не знаю.
Разумеется, при таких условиях работы травматизм был весьма высок. И остается лишь удивляться, что он не был еще выше. Должно быть, оттого, что очень уж сжились местные лесорубы с тайгой!
С колхозниками, отбывающими трудгужповинность, дело обстояло хуже. Хотя, казалось бы, должно быть как раз наоборот: они были сравнительно сытые, «на своих харчах», и никто их не подгонял, так как они должны были «закончить урок» и — айда до дому.
При мне была убита одна девушка. Многие ей позавидовали, так как смерть ее была легкой: сосновый сук прошил грудь и пригвоздил ее сантиметров на сорок к мерзлой земле. Но тут уже ничего не поделаешь: со смертью спорить не приходится и помочь бедняге оказалось уже невозможно. В другом случае — совсем иное дело: одного крепкого, как бык, колхозника зашибло пачкой (охапкой сучьев, застрявшей на соседнем дереве: ее можно не заметить, и она неожиданно срывается и может нанести тяжелое, порой смертельное, увечье). Череп не рассекло, потому что шапка-ушанка была очень плотной, но теменная кость была вдавлена, и человек был долгое время без сознания. В глубоком обмороке он пролежал минут 35–40, затем открыл глаза, но ни на что не реагировал. Потом — судороги, рвота и опять обморок.