Выбрать главу

Очувствовался — весь мокрый. В крови. Собаки визжат, понимают: с хозяином стряслась беда. Кошка в сторонке валяется. Лапка то ко мне подбежит, то к кошке, вот прямо сказать что-то хочет и не умеет. А я не могу встать. Рук, ног не чую, голова — чан, не повернуть ее.

«Лапочка, — шепчу, — Лапочка». Она подскочит, лизнет меня в лицо и заскулит, заплачет… «Лапочка, — говорю ей опять, — домой бы нам. Как же мы теперь, а?»

Пошевелил рукой, на другую хотел опереться, и будто не в снег уперся, а в каленую плиту. А начинаю стыть. Мурашки по спине, голову холодит, в груди все завалило холодом — дохнуть не могу.

Стал засыпать, забываться совсем. Больше уж ни боли и ни страху нету. И вдруг слышу: кто-то теребит меня, возится под самым ухом. Это Бобик подполз ко мне и просит помощи. Спасибо ему, разбудил он меня…

«Ползти надо, ползти!» — закричал я и повернулся на левый бок, приподнял голову, огляделся, а снега что серебро. Тихо, крикни — вся тайга услышит. Как же умирать тут, когда тайгу вижу своими глазами. Жить, думаю, надо. Жить. И пополз я к рыси, добрался, прильнул к ее теплой шубе и заплакал. Не могу понять, почему заплакал, а, надо быть, тайга заставила: будто после долгой-долгой разлуки увидел я ее, матушку…

— А дальше-то как?

— Не помню, сколько я пролежал, только нашла меня моя старуха, завернула в тулуп и вместе с Бобиком привезла домой…

Старик сходил в избу за кисетом и, вернувшись, начал закуривать. Я плохо вижу его руки, но улавливаю их спокойные, округлые движения. Мне очень хочется хорошенько посмотреть на эти сильные руки, хочется самому Филимону сказать что-то теплое, ласковое. Но я не нахожу слов. И мы долго сидим молча.

Над крышей амбара, на фоне подсвеченного восходящей луной неба мне хорошо видна щербатая стена тайги. Каменная тишина оковала ее и сделала еще более загадочной. И снова вспомнилось мне, что тайга думает, а что придумает, что пошлет навстречу, ни в жизнь не угадаешь. Однако бывалого она ничем не удивит и не испугает. В этом я убежден крепко-накрепко.

МАЯТНИК

Роман неизлечимо запалился работой. Как все люди в годах, он мало спал, а если и спал, то видел сны все об одном и том же: кого-то корил, кому-то мирволил, — и все это делал походя, сознавая, что надо куда-то торопиться, что он о чем-то забыл и мучительно не может вспомнить. Вставши раным-рано, он волоком отворял давно осевшие ворота и не запирал их больше, чтобы потом домашние могли протиснуться с коромыслом или бельевой корзиной. Дорога, по которой шагал Роман, лежала пустырем, затем поскотиной, и он мог в любую минуту, оглянувшись, увидеть свой сгорбившийся дом, но впопыхах никогда не оглядывался, забывал.

Лет пятнадцать уже тому, как Романа Рассекина позвали в откормочное хозяйство на должность смотрителя, и служба с большими, но неопределенными обязанностями так понравилась ему и он так усердно убивался на ней, что готов был вовсе не казаться домой. Он с утра до ночи ходуном ходил по хозяйству и был убежден, что ему до всего есть дело, что он очень нужный и незаменимый работник.

С людьми Роман был немного заносчив, любил поучать их, мог, когда надо было, и зубатиться не только со сторожами и скотниками, но давал укорот, по его выражению, и самому руководству.

Друзей у него не было. Не было даже человека, который бы понимал его. Домашние — жена, теща и дочь, вдовая с ребенком, — за глаза высмеивали его служебную ретивость, сами за него принимали поношения, но Роман жил сознанием дела и все остальное не замечал.

— Роман, — выпевала теща, улучив минутку за ужином. — Роман, глянь-ка трубку-то: ведь, подумать, весь дым в избу. — Скажет и, захватив в горсть губы, ждет.

Иногда Роман и ответит:

— Новый корпус для молодняка строим. Что главнее-то, твоя труба или объект государственной важности, как вывод?