Выбрать главу

Под горой, на покатом берегу, вдоль реки, белела шиферными кровлями деревня; по правую руку от нее, в жухлой некошеной шумихе и омежнике сталисто блестела, как оброненный серп, узенькая гнутая полоска старицы; на том берегу ее, почти от самой воды, поднимался ольховый редняк, и телесно-белыми казались на солнце голые стволы деревцев, ободранных на дубильное корье: чуть повыше сквозила березовая роща, и дорога, обежавшая старицу, все тянулась, тянулась к опушке, а потом вдруг круто кидалась в ноги березам и исчезала меж них, за рощей виднелся луг в стогах сена и тальниковых кустах, рядом с лугом, забирая по косогору, поднимались поля, желтые от пожнивья, черные под парами и зябью, светло-зеленые там, где принялись озими, а по гребню увала краснела неубранная свекла или клеверная отава; из-за увала вздымался светлый дым — на разъезде стоял паровоз.

Рассекин внезапно захмелел от всего того, что видел, и с забытой нежностью почувствовал близость к родной работящей земле, на которую пришла пора покоя и отдыха. Верная и прочная, как сама земля, легла новь в летних завязях, и тяжкая усталость будет сладко пережита, а после целительного сна опять придет неизбывное обновление — и все это надо ждать, всему этому надо радоваться, потому что в этом истина и праздник жизни.

Роман Иванович снял свою фуражку, пригладил сухие, цеплявшиеся к ладони волосы и, осуждая себя, подумал: «А мы и зимой и летом все одним цветом. Все бегом да бегом. В суете-то будто уж сам себя перегнал, а оглядишься — все на том же месте. Маятник и выходит».

Рассекин поднялся с камней и, не надевая фуражки и размахивая ею, пошел к деревне. Теперь он знал, что суетно и нелегко жилось ему до сих пор, но именно такая жизнь была ему по душе и он от нее не откажется.

НА УКЛОНЕ

У вдовы Агнии Козыревой вернулся из армии Пашутка, сын. Бабы вздыхали, что Манька не дождалась его, выскочила замуж за чукреевского агронома.

— Этого, — говорили мужики, кивая на Пашутку, — Агнюшка завела с Никифором. Что, не видно рази. И лоб Никешкин, и руки коромыслом. В отца вострый.

Пашутка хозяйничал за столом. Все почему-то обращались к нему, как к старшему, а не к Агнюшке.

К посевной Павла поставили бригадиром, и мать его вдруг перестала бегать в лавку в своей старой, истончившейся юбке, а каждый раз, идя за солью или конфетами, надевала добрую юбку с глубокой складкой по правому боку.

Маньку давно бы Павел забыл, да не мог. А у ней уж дитя растет. Видел ее только раз: проезжала в чукреевской машине. Лицо бледно, брови ежатся и остро выточились скулы. Только и остались прежними губы, крупные, сочные. И затосковал Павел. Особенно в свободные от работы вечера. В такие вечера его все тянуло куда-то, тревожили воспоминания.

Чаще всего вставал в памяти мосточек на заброшенной дороге в заказник. Справа и слева от мосточка густой малинник. Павел сидит на промытых дождями бревнах мосточка, а Маня, невидимая в зелени, шуршит в малиннике и время от времени спрашивает:

— Паша? Пашутка-шутка?

Он молчит, зная, что она ничего ему не скажет, устало глядит на свои сухие, обсыпанные желтой пыльцой цветов сапоги, и легко у него на душе.

— Паша?

И тонкий звон кузнечиков, и спокойно-песенный голос Мани, и кукование кукушки где-то совсем рядом, и писк, а то и стрекот пролетающей над головой кедровки, и греющее спину солнце, и теплый, домовито-уютный мосточек, и старый, засохший венок, брошенный или забытый кем-то на мосточке, и бархатное гудение шмеля — все это успокаивает.

Иногда Павел забывался и не замечал, как перед ним, выбравшись из малинника, появлялась Маша. Она всходила на мосточек тихо, мягким шагом и, боясь спугнуть легкую дремоту Павла, присаживалась рядом, замирала. Он открывал глаза и прижимал ее к своей груди. На окромленных бревнах настила был раскинут ее платок с малиной, и от рук Мани, от ее губ и волос, даже от платья исходил сладкий запах малины. Павел жал ее почерневшие от ягоды пальцы, не переставая удивлялся: Маня — сколько знает ее Павел — всегда на грубой мужицкой работе, а руки у ней мягкие, гибкие, с удлиненными розовыми ногтями.

— Пашенька, скажи мне одно-одно словечко: бывает на свете любовь? Молчишь все. Не было и нет на свете никакой любви. И у меня и у других. Все ложь, неправда. Так просто, люди придумали любовь, чтобы закрыться от стыда. Лгут все… А может, есть все-таки. Вот я-то люблю. Значит, и другие любят. У вас, у мужиков, разве что узнаешь. Послушай, Пашенька. Дмитрий Говорухин как приедет к нам на ферму, так все и смотрит и смотрит на свою Анну, а чуть останутся одни, он загребет ее в беремя своими ручищами и целует ее, целует. А она цветет, как девочка, даже завидки берут. Бабы посмеиваются над нею, а сами завидуют — не видно, что ли. Или приступят к ней: скажи да скажи, Нюрка, за что он тебя так-то любит? Трудно-де далась я ему — вот и сказ весь… Пашенька, ты ешь малину, а я побегу: небось дедко коров пригнал доить. Я бы так-то вот весь век с тобой и просидела…