— Мы пить не станем, хозяйка.
— Ни к чему нам, — поддержал Квасоваров и поддел на вилку высмотренный пельмень.
— А я пропущу для аппетитчика, — не вытерпела наконец Анисья и достала из-за занавески бутылку.
— Отвратная? — спросил Косарев.
— И совсем даже нет, — Анисья чмокнула губами и, закрыв глаза, ахнула: — Ах ты!
Анисью сразу бросило в жар, отяжелели веки. Она чувствовала себя неловко оттого, что выпила и быстро захмелела. Вот они, мужики, сидят трезвехоньки, а она, женщина, напилась: у ней отнялись руки и спина. Ей и совестно, и хорошо. Сознавая себя виноватой, она смелеет и начинает задористо защищаться:
— Подумаешь, праведники. Хозяйкой меня назвал, а у меня имя есть. И вообще, Братанов, у тебя вместо сердца топор лежит. Может, потому ты и неженатый.
На кухне зашипел огонь, — видимо, выплеснулось через край. Анисья, дожевывая пельмень, бросилась туда, а вскоре вернулась и положила на краешек стола уголек.
— Вот оно, счастье-то, — с прежним запалом объявила она и, подбоченившись, выложила: — Все без ошибки, Квасоваров. Еще в девках я была, так цыганки на слове сходились: счастливая-де ты, Онька. Через глаза твои многие станут искать дорожку к твоему сердцу, да ты-де одному только укажешь. Не так, что ли? Налей, дядя, счастливая я.
Анисья протянула стакан Косареву, и тот налил ей.
— И себе, дядя, налей.
— Нет уже, спасибочко.
У стола Анисья не могла выпить и ушла на кухню, но там ей совсем расхотелось пить, и она спрятала стакан в уголок шкафчика, накрыв его блюдцем. Потом она подавала мужикам пельмени и по их просьбе вскипятила самовар, который пылился за печью бог знает какое время. Самовар, весь, от ручки до ручки, в медалях по крутой груди, на стол принес Квасоваров и, щелкая ногтем по горячей меди, восхищался:
— Анисья Николаевна, да у тебя не самовар, а генерал цельный. По ранешным временам цены ему не было.
— Старики любили чаевничать, — вздохнул Косарев. — Я еще помню, мой дед после бани один по ведерному самовару выдувал.
Самовар занял весь стол. Парил, спесиво пыхтел, а в утробе у него что-то тоненько свистело. Даже изба сделалась тесной, но теплее, уютнее стало. «Отвыкли мы от него, а хорошо-то с ним, — думала Анисья. — Сейчас кто ни приди — с бутылкой. А нет чтоб вот так, у самовара…»
— Смотрю на него и не нарадуюсь, — призналась Анисья. — Только в житье у нас одно блюдце, а чашек вообще ни одной. Пейте уж из стаканов, мужики.
Струйка из-под крана текла неторопливая, но перевитая, пузырчатая и в стакане мягко клокотала, будто продолжала кипеть. Анисья смотрела на живую струю и старалась что-то вспомнить. Когда-то она уже видела все это, но где и когда — потеряно памятью. Осталось только ощущение далекой радости, потому что то, что хотелось вспомнить, было, несомненно, светлым и надежным, как детство.
Больше всех чаю выпил Братанов, заливая пельменную жажду, и, когда вылез из-за стола, сам едва не дымился паром.
— Спасибо, Анисья Николаевна, за хлеб, за соль, — поклонился Косарев и сытым шагом пошел под порог курить.
Квасоваров, с помягчевшим и свойским лицом, в одних шерстяных носках, хотел помочь убирать со стола, но хозяйка не дала:
— Дома, Квасоваров, жене, заставляй, небось не пособишь.
— Дома-то, Анисья Николаевна, меня усадить не знают куда, потому как гость я там редкий. Вот и теперь, если завтра начнем, считай, до октября — ноября дома не бывать.
— А и падкие вы, должно, до работы. Ой, падкие. Давеча, как Косарев сказал, что председатель требует к себе, у Братанова аж ноздри вот так заходили.
— Ты, Анисья Николаевна, гляжу, — подал голос от порога Косарев, — гляжу, не можешь оставить Братанова в покое. Дался он тебе, право слово.
— Я таких не люблю. Он все, дьявол, умеет делать. Такие на работе и себя не жалеют, а других до смерти готовы загнать.
— Ой, Анисья, мать ты моя родная, — захохотал Косарев, опять закашлялся, но быстро унял кашель и надсадным голосом продолжал: — Да ты как, голуба, узнала? Ты как в воду глядела. До смерти, язви его, до самой смерти загонит. Не иначе как до смерти…