Выбрать главу

И рыдал следом за Юлиусом Фульдским и Балтазаром Фоссом епископ Бомберский, который только немногим более шестисот одержимых дьволом душ сожжет в 1624—1630 годах, а ведь мог бы, застань он на земле это сатанинское отродье — Франциска Скорину, тоже увеличить свой перечень еще хотя бы на одного схизматика.

И стояли рядом с Великим инквизитором Томасом Торквемадой и Малыми инквизиторами епископами Кошоном, Юлиусом Фульдским и Балтазаром Фоссом черные сутаны в черных ермолках с большими счетами в руках. И щелкали громко черными костяшками черные сутаны на своих огромных счетах и выкрикивали:

— Самый точный подсчет у нас!

— Настоящая правда у нас!

— Вычисляйте только у нас — у каббалистов из лучших домов Кастилии и Мадрида!..

Черные костяшки их громадных счетов показывали, что каждого человека окружают 11000 дьяволов: справа — 1000, слева 10 000. А вокруг каждой женщины, согласно их подсчетам, вертится на 15 000 дьяволов больше, чем вокруг мужчин.

Но каббалистов в ермолках из лучших домов Кастилии и Мадрида по всем правилам многочтимого диспута оспаривал тип с тонзурой на большущей, как тыква, голове:

— Это, о наидостойнейшие ученые мужи, коллеги мои каббалисты, еще не может быть нам с точностью известно, сколько на свете дьяволов, ибо нам с точностью также неизвестно, сколько людей на свете божьем славит имя божье, сколько их вообще бог наш всевышний в доброте своей на свет пустил. А что касается того, сколько вообще дьяволов на свете, то я, католический писатель Вейер, могу вас, уважаемые коллеги, заверить, что самый точный тут подсчет — мой! Всего на свете дьяволов существует 44 635 569. Тютелька в тютельку! И вот проблема: не зная, сколько языцей славит имя божье, сколько не славит, мы не можем сказать, действительно ли 11000 дьяволов каждого человека окружают? А вдруг на какую-то дробь меньше или больше?

И тут поднял вверх указательный палец Великий инквизитор Томас Торквемада:

— Главное, многоуважаемая публика, что они, дьяволы, существуют, что они вселяются в бренные тела вероотступников, самоотпадающих от неба и святого костела!.. Небо и святой костел — не простят! Небо и святой костел — не простят!..

...И ты еще спокойно спишь, ты не проснулся — doctoris artium[39] и лекарских наук доктор?! Вечером, так непохожим на эту ночь, думая о своем не последнем ли уже экзамене, о предназначении своем и о судьбе своей, разве ты предполагал, что можешь услышать и такие речи, какие от полночных людей (или — нелюдей?) услышал?

На ратушной башне на Старом Мясте часы последними ударами отбивали двенадцатый час. Теперь уже и впрямь кончались сутки, кончалось 6 августа 1517 года. Скорина сейчас же — спустя минуту — вновь уснет, чтобы завтра пробудиться раным-рано и взяться опять за печатный пресс, за новые предисловия и послесловия, за новые листы с ароматным запахом свежей типографской краски. Но пока еще он, разбуженный боем ратушных часов, уснет, прозвучит в его сознании отчетливый и вразумительный вопрос — вопрос и к самому себе, и как бы ко всему своему будущему:

«Осуществит ли он полностью то, что сегодня им начато, что хотел бы исполнить, сделать, в действительность воплотить? Оно в мыслях его, в душе — глубоко-глубоко. Он и сам для себя окончательно прояснить не может, во что этот начатый им труд выльется, какие события вызовет, повлечет за собой. Однако надежда, что все-таки следом родится и что-то большее, нежели просто чтение древних письмен, живет в нем. Что же там будет, в той будущности, — посмотреть бы собственными глазами!..»

Когда города становятся славными, или глава, в которой весьма правдиво повествуется о трех знаменитых городах земель близких и неблизких — о золотой Праге, мудром Кракове, веселой Падуе, а также о вековечном Полоцке — родном городе Франциска Скорины.

...а се мы, полочане, вси добрыи люди.

Из Полоцкой грамоты 1405 г.

А Полоцк также является, благодарствуя богу, городом преславным, как и иные, и ничем не ниже во чести и во всем остальном ни Вильны, ни Мальборна, ни Данцига.

Из Полоцкой грамоты 1464 г.

Это мы говорим: «Франциск Скорина родился в средневековье». Но когда он сам начал осознавать себя и окружающий мир, то вовсе и не догадывался, что живет и растет в средневековье (в средине чего?). Он просто жил и просто рос, как всякий человек, в любое время на земле рожденный, открывая для себя эту землю и небо над ней, травы и деревья, мать и отца, брата и соседа, устланную бревнами улочку. А после в целом открывал он для себя свой город — отороченный крепостными стенами с башнями-баштами, окруженный валами и надолбами, город с Верхним замком и ратушей, со всеми его шестью посадами, со всеми концами и сотнями, торговыми рядами, ятками, каморами-складами, корчмами-харчевнями, шумными, гомонливыми торгами и звездной тишиною в полночь. И было, как и у каждого рожденного на земле человека, открытие себя, отцовского рода, было пробуждение интереса к отцовскому ремеслу и вхождение в него, в обычаи своего времени, в понимание мира родителями, соседями, узкими посадскими улочками-концами, улицами-сотнями и вечевой площадью, что широко распахивала небо над городом, поднимала к тучам соборы и ратушу.

И для него, как для каждого на этой земле, большой, просторный и ясный свет возникал как бы заново, словно прежде-то и света никакого не было. А поскольку Франтишек родился в конце XV столетия, то и свет начинался для него не только как свет белый, но и как свет божий: и мать с отцом ему об этом говорили, и узорчатые летописные письмена из житий святых, и закопченные свечами образа божьей матери в продымленном тесном доме родного отца и в гулких, просторных храмах бога-отца. И когда это свет божий стал для него письменами, а письмена — светом божьим? Не здесь же, на Пражском месте, а там, еще на берегу Двины. Письмена для него перво-наперво открывали мир — все, что было до него, и все, что застал он, придя под солнце. Но письмена эти и как бы закрыли для него весь тот мир — ведь о чем он мыслит и заботится все время, как не единственно об этих письменах?! Будто над кручей, повыше и пообрывистей, нежели та, на которой стоит его родной город и Софея, поставили сейчас Франциска эти письмена. Опасную крутизну берега, обрывающегося у его ног, он особенно почувствовал наутро — ночь спустя после рождения его Псалтыри, на другой день после памятной ему августовской ночевки с ее призраками, сновидениями. Где есть высота, есть внизу и твердь. Твердь не страшна для тех, кто внизу, — а для тех, кто на круче? Падают с круч. Достаточно легкого толчка, если ты на обрыве, и полетишь с него не птицей, потому что руки даже у печатника. — не крылья.

Но все-таки знает ли он, понимает ли, на что идет. И знает, и понимает, как трезво оценивают это и его виленские друзья-меценаты Якуб Бабич, Богдан Онков. Кажется, будь они здесь, рядом с ним, и ощущения берега-кручи даже после такой тревожной ночи с ее видениями у него не возникло бы. С высоты ведь смотрят не под ноги, а перед собой. Перед ним же и перед его бездонно голубыми глазами — вон яснота какая, даль какая! Да и видения — не знамения: они — в человеке, его греза. Хотя... Видение, оно ведь, может, и предостережение божье. Предостережение или только блажь болезненной фантазии? Но ведь он же не болен... Трудно средневековому человеку! Трудно верить и в бога и в сатану, когда тебя и тем и другим пугают. Сатана но страшен доброму человеку, совершенному, с чистыми, словно криница, мыслями, с незамутненными, как роса, помыслами, с душой, открытой свету, как солнцелюбивый цветок. А на его родине так много солнцелюбивых цветов: вьюнок, ромашка, жасмин... Скорина, кажется, даже слышит аромат жасмина. Цветы он очень любит.

вернуться

39

Доктор гуманитарных наук (лат.). Дословно artium — художественных; в средневековье гуманитарные науки обычно назывались «вызволенными», то есть свободными, — отсюда ученые ступени магистра свободных наук, доктора свободных наук.