Выбрать главу

Каждый человек — драма, каждый человек — трагедия. Франциск не однажды думал, в чем была драма, в чем была трагедия жизни его отца. Драма, по-видимому, заключалась в том, что отец не любил пенязей. Купец, как мог не любить он того, за что продавал товар и чем платил за товар? А вот же не любил, более того — ненавидел деньги, все время лишь о порабощающей силе гроша и говорил, век прожив немалый, опыта набравшись немалого. А опыт у Лукаша и действительно был таким, что полюбить он пенязь не мог. Коротая жизнь свою от короля Казимира до короля Жигимонта, считать Скорина умел. Он держал на своей широкой ладони дукаты и флорины, при Казимире зная, что за дукат или флорин он мог получить 14 широких грошей краковских или пражских, а те тогда и в самом деле были широкими. Но что с ними сталось при Яне Ольбрахте? Хочешь иметь тот же дукат, неси теперь уже полкопы широких грошей. Неужто эти широкие гроши сузились вдвое, что их вдвое больше нужно, чтобы выкупить один и тот же дукат? А при короле Александре и 30 широких грошей было уже мало, чтобы выкупить прежний дукат, — 32 давай! А при Жигимонте — и того хуже: не сжимался грош, а подлел, терял цену, хоть затраченный на него пот не уменьшался, хоть на добывание его та же, что и прежде, большая купеческая сноровка требовалась. Разве, пенязь, тебе не стыдно так не ценить человеческое усердие, воочию становиться половиной цены, третьей частью цены, четвертинкой цены?! Не жаловал поэтому отец Лукаш пенязь, не верил в него, ругал его. И что сына его меньшего потянуло не к пенязю, а к книге — ой как полюбил за то своего меньшого сына Лукаш, ой как полюбил!..

Но что ты вместе с тем за человек без денег?! Без гроша в Полоцке и коза не заскачет, не говоря уже о том, что без него не откроется тут дверь в корчму, в ратушу, на воскобойню или еще куда-нибудь. Кто платит, того, говорят, и музыка, тот и музыкант. Что бы ты без денег делал, Франциск, здесь, в Праге, — книги свои напечатал бы? Деньги — уважение. Римского ты закона или греческого, а войт и бургомистр выбирают себе советчиками из тех, кто побогаче. Будь ты семи пядей во лбу, мыслящим и набожным, но если небогат, никто не выберет тебя. Отец Скорины всегда переживал, что его в полоцкую раду никогда не выбирали, хоть выбирали в нее аж 24 радника: 12 закона римского и 12 закона греческого. Он, Лукаш, так и не попал в заветное число двенадцати подходящих, набожных и мыслящих полочан. Выбирали больше бояр, нежели мещан, хотя не место здесь говорить, кто из них, бояре или мещане полоцкие, превосходил другого в справедливости, учтивости и почтительности. Тут было соперничество давнее — может, столь давнее, сколь давно стоит сам Полоцк. Но всегда фальшивцы объявлялись в первую голову среди боярских людей, поскольку боярские люди не отличались однородностью — по крайней мере, такое мнение бытовало в среде мещан — мужей, понятное дело, уважаемых и мудрых. Во всяком случае, отец Скорины любил повторять при надобности: «Ижъ то не мѣщаны ся дѣеть такии фалшь и неучтивость, аль ботрьскими людми. И мы виновных нашодше вкарали!..»[63] О, то была гордость местича, высшее сознание своей чести, своей принадлежности к поспольству полоцкому! А кстати, кто всеми фибрами своей души жаждал вычеркнуть это слово из языка полоцкого, скрутить его, как скручивают осужденного, убить его? Известно кто — бояре! Хотя бы тот же Петра Манцигирдович! О том еще отец самого Лукаша ему, подростку Лукашу Скориничу, поведал. А Лукаш Скоринич уже, сколько помнит себя, помнит и слово «поспольство» и от него сам не отступится и сыну всегда его держаться накажет. И если уж отец Франтишека говорил «все поспольство», то, значит, его переполняло чувство гордости за эту формулу, которая уравнивала и местичей и бояр. Боярам, однако, не по нутру было подобное равенство, и они терпеть его не собирались. Руки отца дрожали, когда он вновь и вновь приносил в дом грамоты о привилегиях, а там ни в одну строку не вписано было заветное для него слово. Князья брали верх, бояре брали верх! Это понимал уже десятилетний Франтишек, но еще. явственней это предстало ему накануне ухода в Краков. Он как бы и пустился в путь, отправился из Полоцка в большой мир, дабы в нем обрести ту силу, которая противопоставила бы себя всем хулителям поспольства, отлучникам его, предателям. Вот он, Франциск, по существу, и возрождает здесь, в Праге, — многие годы спустя после отцовской смерти — слово отцовское, слово местичей, гордое полоцкое слово «поспольство», раз за разом любовно повторяя его в своих «Предисловиях»: «к пожитку посполитого доброго», «людей простым посполитым к пожитку...».

А что же было трагедией для отца Франтишека — Лукаша? Пожалуй, только одно: очень уж боялся он стать приказчиком у бояр, подобно едва ли не близким своим побратимам — Гатишу, Капусте. И то ведь: как шелковенькие, чуть не с подскоком побежали в приказчики к Сеньке Радковичу, к Андрею Селяве! Да если бы он, Лукаш Скорина, дома своего полностью, подворья своего целиком лишился, и то не побежал бы!

А что бояре брали верх — это в начале XVI столетия в Полоцке понимали все, у кого были глаза, у кого были уши, — разговоры о том в городе только и слышались. О, ты — магдебургское право, якобы призванное осчастливить местичей! И король Александр вроде бы заступался за них, а в то же время Глебович, наместник, дошел до того, что стал взимать с отца Лукаша, со всех полоцких купцов пошлину даже за провоз товара по Двине. «Мешкаючи», видите ли, «на замку Полоцком» он «не мает чим поживитися». Голос отца гремел: не для того он — полоцкий купец, чтобы им живитися! Скоринич аж кипел от гнева и обиды: ведь на землях всего Великого княжества еще с времен Витовта было даровано купцам освобождение от пошлины. Бояре давно уже косились: им бы тоже такое право, а если — нет, тогда ни к чему оно и купчишкам!..

Или взять другие случаи с боярами Полоцка. Как ловко они, однако, перебрасывали поборы со своих плеч на плечи одних только местичей! Если бы не король, то и не звучал бы столь приятно для слуха отца Франтишека наказ на вечевой площади: «Приказуем, абы бояре, и мещане, и дворяне городские, и все поспольство в згоде межи собою были, а дела бы наши господарские вси згодою посполу справляли по давному!..»

«В згоде межи собою», «дела господарские», «по давному»... Как глубоко запало все это в сердце Франциска — как глубоко! Хотя «дела господарские» разве его, Франциска, дела, да и не «по давному» он, Франциск, собрался жить, книги печатая. Отец, однако, все же очень мало понимал в делах королевских, поскольку он королю, как и все полочане, просто верил: господарь есть господарь. Так от века говорили в Полоцке. Так думал и отец Франтишека: «wосподарь пак наш оузвѣдаеть король, как за свое стоять», «есть оу нас wосподарь, кому нас wбороните»[64].

Франциску все же можно только пожалеть, что не его королем был король Александр. При короле Александре люди, такие, как он, Франциск, в первый ряд выдвигались: «Тёлок, например, — не белая кость, не голубая кровь, или тот же гауптман Хиндрик — по Полоцку на высоких каблуках дыбал. Сватом у короля был Заберезинский — дочь Ивана III сватал; в чести был и Михаил Глинский[65] — слушал король Глинского, что бы тот ни баял ему, свое на уме держа.

Франциск Скорина понимает, что он больше своего отца знает. Ведь ему, Франциску, известно не только то, чем жил и живет Полоцк, но и то, что ведают Вильна, Краков, а теперь вот и Прага. Ему и правда жаль: не его королем был король Александр — добрый, милосердный, всем по нраву пришедшийся. Франциск еще готовился стать бакалавром, когда король Александр умер. Франциск становился бакалавром, когда королем становился Жигимонт. Разве Жигимонт его, Скорины, король? Думалось когда-то Франциску, что непременно быть ему секретарем Жигимонта, но оказался он в секретарях у короля совсем другого, прежде чем прийти в Падую и стать доктором лекарских наук. И отец-Франциска Лукаш знал уже достоверно, что сын его — секретарь короля. Но если брать по большому счету, то много ли секретарь короля мог сделать в Полоцке в той круговерти, в какой крутился отец Лукаш. Что секретарь датского или валашского короля мог сделать в круговерти Великого княжества, где князь Острожский[66] был в яростной ссоре с Гаштольдом-Гаштовтом, а Гаштовт, воевода виленский и канцлер литовский, — с князьями или еще некнязьями Радзивиллами, князь Михаил Глинский — с Яном Заберезинским, а Сангушка — с Черторийским, хотя и тот и другой принадлежали к Гедиминовичам, а Станислав Остик — с Юрием Радзивиллом, хотя оба — одной фамильной кроны, а Боговитинович — с Ильиничем, хотя тоже одной русинской крови. Отец Лукаш о том не знал, сын Франтишек о том знал. «В згоде межи собою...» В согласии?! Если бы! Кто станет его, Скорины, сторонником, кто поддержит их общее с Бабичем, Онковым, Одверником начинание? И будет ли читать им, Скоринои, напечатанную в католической Праге книгу православный князь Константин Острожский? Заглянут ли в нее литвин Заберезинский, татарин Михаил Глинский, ярый католик Альбрехт Гаштовт?..

вернуться

63

«Что это не мещане проявляют такую фальшь и неучтивость, но боярские люди. И мы, виновных найдя, покарали!..» ( старобел.).

вернуться

64

«Государь-король наш знает, как за свое стоять», «есть у нас государь, есть кому нас защитить» (старобел.).

вернуться

65

Глинский Михаил Львович (1470—1534) — князь. Учился в Италии, Германии, Испании. Влиятельный политик как при дворе польского короля Александра, так и великого князя московского, царя Василия III.

вернуться

66

Острожский Константин Иванович (около 1460—1530) — военачальник Великого княжества Литовского, с 1497-го — гетман, с 1511-го — кастелян виленский, с 1522-го — воевода трокский.