Выбрать главу

У доктора Фауста инициалы господина печатника вообще вызывали уныние, он стремился смотреть на них по-философски — сквозь пальцы. Но и сквозь пальцы он замечал в целом ряде букв оскалы голых черепов, и это напоминало ему о его гешефте с Мефистофелем, об ином миро, куда и мудрецам когда-нибудь все же надобно выбираться, а есть ли там геенна огненная или нет, о том никто не ведает. И дед, и отец доктора Фауста предусмотрительно осторожничали — осторожничает на всяким случай и он, хотя душу дьяволу и продал.

— Но продать дьяволу душу вовсе не значит еще стать самому дьяволом. Не правда ли, Франциск? — стал намедни спрашивать Фауст у пана Франциска и добавил: — Вы тоже ведь, Франциск, книги для продажи печатаете. А стало быть, начнете продавать и «Предисловие» к Библии, и «Послесловие» к ней, да и сам перевод Библии. Но разве во всем этом нет вашей души? Так не будете ли вы и свою душу продавать?..

— Продавать буду свой труд, душу — нет! Душа моя люду посполитому принадлежит... Я уже отдал ему душу...

— Душу отдают или богу, или дьяволу.

— Богу — отдают, дьяволу — продают!..

— А где гарантия, пане Франциск, что, продавая свою Библию люду посполитому, вы не продадите ее и дьяволу: ведь он очень разный — люд посполитый!..

— Я вообще не позволил бы ее люду посполитому продавать! — подал голос пан Твардовский.

— Герр не позволил бы этого и герру Мартину Лютеру? — спросил доктор Фауст.

— Лютера я еще не знаю, — стыдясь своего неведения, продолжал пан Твардовский. — Но что дух божий обитает только в сердце рыцаря-шляхтича, а не холопа или торговца, — тут я уверен.

— Вы обижаете пана Франциска, — отозвался Станьчик. — Вы даже оскорбляете его как великого ученого мужа...

— Если муж — из мужиков, он — не муж! — гремел пан Твардовский. — Пускай хоть десять красных беретов напялит на свой лоб, хоть десяток докторских мантий натянет на ребра, мужик все равно дегтем смердит!.. Не позволю!..

— А король Жигимонт позволяет, — тихо молвил Станьчик. — И законы Речи Посполитой позволяют.

— Настоящий шляхтич плюет на законы! — обрывает Станьчика пан Твардовский.

— Вот почему и нужно кому-то быть и Законом, и Солнцем! — твердо произносит Скорина, с благодарностью взглянув на Станьчика.

— При чем тут солнце, если речь о законе? — не сдается пан Твардовский.

— Солнце не смердит и даже не пахнет, пане Твардовский. — учтиво замечает Скорина.

— Солнцепоклонник — идолопоклонник! — упорствует пан Твардовский. — Да еще и полумесяц прихватывают, басурманы! Как Сулейман Великолепный!..

Тут Франциск Скорина вскипает, а потому говорит долго:

— Если я — солнце, если я — месяц, то я — не идол! И мой образ, мой портрет — не икона! Вот мой «образ» — он в букве «о» — «о» круглом, как солнце. Я — в солнце! И потому, что я — в солнце, я — человек-солнце! Я — человек, чтобы светить!

— Светить... Опротивело мне все это, — как бы сдаваясь. понизил голос пан Твардовский. — Может, лучше о бабенках поговорим, а? Как бы там ни было, а в их выпуклостях и доктор Скорина, что видать по его буквицам, знает толк!.. Тысяча дьяволов, Панове! — не то выругался, не то опять напомнил о них всей своей честной компании все еще возбужденный великий мистр.

Но какой из тысячи дьяволов ответствен за то, что случилось с великим мистром паном Твардовским едва ли не в другой вечер после того вечера, когда ничего с паном Твардовским не случилось, никто из Прекрасных цветков средневековья не знал, и — за давностью времени — с точностью неизвестно и сегодня. Но что случилось, то случилось: великий мистр объявился вдруг не как всегда, в кармазинном плаще, при серебряной шпаге, и не в красно-черной краковской четырехуголке без козырька, с веером зелено-блестящих перьев на ней, а в простой серенькой свитке, при деревянной сабельке и в соломенной шляпе, как у жнецов на уже известной нам гравюре из Библии Франциска Скорины. Правда, соломенная шляпа великого мистра была хотя и с одним, но все ж таки пером — из хвоста обыкновенного ошмянского певня[87]. Этому преображению пана Твардовского первым удивился Станьчик:

— Уважаемый мистр, не из-над Ведроша ли ваша милость ретировалась, переоблачась в смешное холопское платье?

О, велик был гнев уважаемейшего мистра:

— Будь вы рыцарем, несчастный паяц, я вызвал бы вас на турнир! Как все же измельчала Речь Посполитая, как портит она свою голубую мужественную кровь, если высокородное имя шляхтича дает безродным пигмеям! В рыцарской Англии уже в XII веке были рыцарские турниры, а тут — начало XVI века, а что такое турнирус, не знают. Новый Свет — тра-ля-ля! Мой XV век был во сто крат новее Нового вашего Света!..

О, как же гневался на Новый Свет великий мистр!..

Правда, сам Франциск Скорина всего того великого гнева великого мистра не видел, никогда о нем в слове своем — ни в устном, ни в «Предисловиях» — не упоминал. Но этот гнев, как говорил Станьчик, сам Станьчик собственными глазами созерцал. И случилось так. что разгневанный великий мистр пан Твардовский вдруг, нырнул неожиданно в кружку с золотистым пивом доктора Фауста и тут же выскочил из той кружки полностью преображенным, веселым — в своем обычном кармазинном плаще, при серебряной шпаге, в 'своей обычной красно-черной краковской четырехуголке без козырька, с пышным — из павлиньих перьев — султаном.

В средневековье и впрямь удивительные вещи происходили не в одной лишь Речи Посполитой, но сплошь, где только не бывал знаменитый мистр пан Твардовский, а именно: в университетских аудиториях всей Европы, где он считался опытным диспутантом, в типографии славного Павла Северина в Праге на Старом Мясте, в «Вальдштей некой господе» на пражской Малой Стране. Но этим еще не исчерпывались чудесные превращения и приключения пана Твардовского, как можно будет в том убедиться из нижеследующего.

Как доподлинно известно, на свете еще не было ни одной вещи, которая из серьезной не превращалась бы в смешную, как не было в средневековье и самых солидных диспутов, которые не превращались бы из-за нудности своей в какую-нибудь веселую игру, особенно если в тех диспутах принимали участие шуты. Таким образом, шут был причиной того — Станьчик и только Станьчик, что вся уважаемая диспутантская компания Прекрасных цветков средневековья грубо отказалась от ведения протоколов и бросилась в абсолютно непротокольную, хотя и высокоинтеллектуальную игру, в чем-то близкую к детским считалкам. Игра эта, известно, покоилась в целом на самых серьезных ученых основаниях, а суть ее заключалась в том, что наирассудительнейший, наиобразованнейший и наимедлительнейший доктор Фауст называл имя и фамилию — чьи-то, а уважаемейшие оппоненты — представители, с одной стороны, черной магии, а с другой — светлой мудрости — должны были угадать или подтвердить: «Сожжен!», «Будет сожжен!..»; «Сожжен!», «Будет сожжен!..»

Итак, не успел доктор Фауст объявить «Ян Гус!», как «Сожжен!» вроде бы даже с радостью воскликнул пан Твардовский — то ли гордясь, что он знает об огненной судьбе Яна Гуса, то ли другую какую причину имея для своей радости. А доктор Фауст продолжал:

— Джордано Бруно?[88]

— Будет сожжен! — предрекали пан Твардовский и Голем.

— Жанна д’Арк?

— Сожжена! — гремели те же голоса.

— Казимир Лыщинский?[89]

— Будет сожжен!.. — не ошибались те же голоса.

— Джироламо Савонарола?[90]

— Сожжен! — верховодил бас пана Твардовского.

И было в тех вопросах-ответах столько мудрости, образованности, знания, что и доктор Фауст, и великий мистр пан Твардовский, и Голем, и даже равнодушный к их вопросам-ответам Станьчик казались перво-наперво сами себе вершителями жизни и смерти людей вообще, судеб человеческих вообще — вершителями, вознесенными над временем вообще, над историей вообще. Доктор Фауст грозно покручивал во впалых глазницах своими выпуклыми глазами, насквозь просматривая прошлое-настоящее-будущее и все в их пространстве видя так проникновенно, что роговица фаустовских глаз как бы отсвечивала пламенем костров, на которых горели и жертвы, уже сожженные, и жертвы, еще не сожженные. О, эта жажда познания, до чего она доводит! О, ясновидящая черная магия, ты — сила действительно самая мощная! А наидостойнейший доктор черной магии Иоганн Фауст продолжал тем временем задавать свои вопросы, первым именем на этот раз отдавая дань уважения специально чешской Праге:

вернуться

87

Петуха (бел.).

вернуться

88

Джордано Бруно (1548—1600) — итальянский философ-материалист. 17 февраля 1600 года сожжен римской инквизицией на площади Цветов в Риме.

вернуться

89

Казимир Лыщинский (1634—1689) — белорусский атеист, казненный инквизицией в Варшаве.

вернуться

90

Джироламо Савонарола (1452—1498) — настоятель монастыря доминиканцев во Флоренции. Выступал против тирании Медичи, обличитель папства.