Бона Сфорца, начитавшаяся Макиавелли, едва приехав на Вавель, тотчас же сообразила: Жигимонт — убогий, хотя он и король. Нищий! И никакой власти не имеют знаки-символы его власти: жезл, яблоко, корона, если в этой короне на голове и с этими жезлом и яблоком в руках он, Жигимонт, должен, словно побирушка с протянутой перед собой на костельном дворе рукой, выпрашивать у фанаберистой шляхты налоги на ведение войн. Король — без власти, король — без казны, вот к кому приехала она, Бона Сфорца! Не казну, однако ж, прибыла она пополнять королю. Что же ей делать теперь, когда родила ему детей, и прежде всего наследника трона — Жигимонта Августа?!
Но что, однако, Скорине державная Бона и ее заботы! У него своя забота. И тем она серьезнее, чем сильнее мучаются кони, впряженные в фуры. Спины их к вечеру — в белом мыле. Смотрит на эти спины Франциск и видит единственно их. Тут, перед Скориной, близко уже Вроцлав; там, перед Сулейманом Великолепным, близко уже был Белград. Но как же думать Скорине о нем, о Сулеймане, хоть он и Великолепный, если не Балканы перед ним, а Вроцлав? И как не мог Ско-рина с Янтарного пути увидеть на гористом небосклоне Балкан всадников Сулеймана Великолепного, так не мог он и рассмотреть сквозь кристалл вроде и прозрачного синего неба, поблекли или не поблекли белые кони на погонях Великого княжества Литовского, Русского и Жемойтского. Этим своим коням-тяжеловозам он знал цену, как держал он в памяти и тех, что стремили свой бег на гербе Княжества, в которое он возвращался. Были б вы, кони-тяжеловозы, такими же быстрыми, как белые кони погони! Как далеко ты еще, Корона, как далеко ты, Белая Русь!..
Но удивительно все получилось у него с грабителями: не больше их теперь, а меньше, не прежде лучше было, а сейчас. Это поэты обычно утверждают обратное: лучше, чем сейчас, было раньше; раньше, мол, народ был героическим, сейчас — нет; раньше все было дешевле, сейчас — дороже. А в самом деле: в прежние времена лучше было или лучше в теперешние?
Настоящее и прошлое — дилемма. И куда и как ни глянь — дилемма, и особенно если рассуждать на скрижалях истории, а Скорина на битом вроцлавском Янтарном пути не может не рассуждать на скрижалях истории, потому что едет он, возвращается не только домой, но и в историю — во всяком случае, в историю взаимоотношений двух половин одной державы — Короны и Княжества. Трудно ему не оказаться если уж не на лезвии этих взаимоотношений, то на оселке их. И он, Скорина, думает и о том, чем и как настоящие взаимоотношения Княжества и Короны отличаются от прошлых. И вообще разнятся они или не разнятся?
Были эти скорининские знания и мысли для самого Скорины неновыми: Запад — Восток; Запад римско-католический и Восток греко-православный; Сарматия — Варвария, в которой он родился. Как же к этой Варварии относился и относится сармат? Не иначе как отрицательно, иронически, обычно восклицая: «О, нецеломудренность Варварин, дикарство, медвежничество, пущанская темь и языческая распущенность похотливых жеребиц-литуанок! О, чистота Сарматии, то ли Малой, то ли Великой, — для сармата одинаково великая! Сарматский дух — дух дельного[103] рыцарства дельных рыцарей наисвятейшей матки боской непоколяной[104]!» Так что ж переменилось в этом духе со времен Ядвиги, с началом правления Жигимонта, с приездом после смерти жены Жиртмонта, Барбары — дочери воеводы Стефана Заполни, — русокосой, васильковоглазой Боны Сфорцы — княжны из маленького городка Бари, столицы крошечного княжества Медиолану?
Бедная Ядвига когда-то вся аж дрожала, чуть не теряя сознания, когда ожидала из белорусских пущ страшилища будто бы в волчьих и медвежьих шкурах — Владислава Ягайло. И, хотя он оказался рослым, статным и синеоким, мудрым — до коварства, мужественным — до полной победы над вышколенной сворой маль-боркских тевтонов, да еще и переполненным любовью в майском соловьином пенье, от которого и умер, после того как подхватил болезнь груди, слушая как раз необычайно мелодичные соловьиные рулады, — что с того? Медведь из страны медведей! Да и все, что грезилось на востоке за пределами Короны, продолжало быть для королевы Ядвиги медвежьим. Оно и посейчас для очень многих людей в Короне — медвежье. Как будто ныне, в XVI столетии, при Франциске Скорине, этот сарматский дух Ягеллонов — не от Ягеллона-Медведя?! Как будто Корона и Великое княжество Литовское не одна держава, не одна уния-союз, не сведение воедино исторических судеб, множества народов — поляков, литовцев-жмудинов, литвинов-белорусов, украинцев, евреев, татар, караимов?
Медведь, медведь! И ты, Скорина, медведь, раз вышел из медвежьей шкуры. Медвежий Скоринич! Ремеслу обученный? Разве что в Сморгони, в медвежьей академии! Ведь в стране медведей и академии только медвежьи. Вы говорите: не в Сморгони? В Кракове, Падуе, Праге? О, то na razie[105]! Но ведь если пан возвращается к медведям, то разве пан сам не медведь? И почему вообще на портрете своем пан сделал львов похожими на медведей? Потому что сам Медведь, пан Медведь!
Не вспомни Скорина Ягайло-Медведя, не вспомнил бы королевы Ядвиги. А при воспоминании о них обоих пришла ему на память уже и та, с которой мог и сам быть парою-четою. Твардовский имел резон, когда называл буквицу «М» его — скорининской. Семижды прав был здесь пан Твардовский, однако Скорине от этого ничуть не легчало, когда приходила, завладевая мыслями, она...
Сегодня трудно сказать, звучала тогда уже или еще не звучала в Оковском лесу за Полоцком песня — словно укор самому Франтишеку:
Просватанной ее и вправду он застал однажды, чтобы проститься с нею уже как с женою своего друга. Боли не боли сегодня сердце Скорины — не его судьбой она стала, хотя и была в его судьбе, как звездочка, лишь ему одному светящая!..
И, конечно, на битом Янтарном пути он еще и на мгновенье даже не мог подумать, что в его судьбу уже в какой-то мере вошла и другая женщина — вошла, сама того не зная и, наверное, до конца в том неведенье оставаясь. А стала она входить в судьбу Скорины в тот как раз момент, когда впервые услышал о ней король Жигимонт, когда впервые он взглянул на ее портрет. Было это в замке Виленском в марте 1517 года — во время торжественной аудиенции, которую Жигимонт давал барону Зыгмунту Герберштайну. Точно живая смотрела с портрета Бона Сфорца. И, как ничего не знал о Боне Сфорце Франциск Скорина, едучи битым шляхом Вроцлавским, так ничего о нем, Франциске Скорине, и она не знала, когда ровно два года тому назад сама ехала с запада на восток, — ехала со своей далекой италийской родины в Краков. Семь тысяч дукатов стоило одно лишь ее парадное платье. Множество сундуков, набитых приданым, везла с собой молодая невеста. Их содержимое по приезде осмотрели и подсчитали, и среди него оказалось 20 пар расшитых покрывал, 115 рубашек, 96 чепцов, 21 платье, многочисленные гобелены с дивными пейзажами. Не забыла Бона и большую супружескую кровать, разнообразно и причудливо украшенную, а также столовую мебель. Все это стоило что-то аж 50 тысяч дукатов и рассчитано было на то, чтоб показать маленькую княжну из маленького Бари достойной большого короля с большого Вавеля, а еще чтоб засвидетельствовать саму значительность вклада княжны в свадебный альянс, который тем больше даст процентов, чем больше будет вложено в него. О, что это будут за проценты! О том, по-видимому, не знала и о том, наверное, не задумывалась, едучи на Вавель, русокосая, васильковоглазая Бона. Как и не подозревали, может статься, ни сама Бона Сфорца, ни 287 человек ее эскорта, ни 1400 солдат, специально определенных самим Максимилианом торжественно приветствовать ее в Бепе, а потом и все те, кто встречал ее в предместье Кракова, что процентами от приданого Боны будут еще и горькие слезы, которыми спустя годы заплачет первопечатник Скорина, вовсе не догадываясь о действительной первопричине своих горьких слез!..