Выбрать главу

Гойным[114], как всегда, оказался пан Твардовский, который заявил, что поскольку в небесах не взимают мыто, а он, как известно, путешествует над этой грешной землей на молодом месяце, то от любого платежа со стороны Францискуса Скорины он отказывается, потому что считает ниже своего достоинства брать не принадлежащие ему по праву, хотя и значительные деньги.

Станьчик сказал, что он любит короля Жигимонта, и с радостью опускал в пустую королевскую казну на каждой мытне каждый злотый и флорин, и потому тоже никакой компенсации от многоуважаемого ученого мужа Франциска за свой переезд из Праги в Вильну не требует.

К удивлению доктора Фауста, не потребовал возмещения убытков и скуповатый Голем. Оказалось, что он лицом своим чрезвычайно похож на широко известного не только в Литве, но и в Короне ростовщика Рабичковича, и в большинстве случаев получалось так, что не Голем платил пошлину, а наоборот — сплошь на мытнях сборщики пошлины оказывались в определенной задолженности перед самим Големом и вместо того, чтоб некую квоту с него востребовать, весьма щедро сами сыпали ему в глиняную пазуху пенязи. Однажды — или это Голему показалось? — даже сам король Жигимонт снял перед ним свою шляпу с огромным белым пером, от чего бедный Голем, хотя и были его щеки глиняными, покраснел как рак.

И, таким образом, один лишь знаменитейший доктор Фауст настаивал на своем, требуя от знаменитейшего доктора Скорины возмещения убытка, причем любой монетой, и ссылался при этом на великую мудрость римлян, утверждавших, как известно:

— Non olet!..[115]

Станислав Станьчик тут же уел доктора Фауста:

— То же мог сказать, продавая Христа, уже Иуда.

По обыкновению растягивая рот во всю губу и по обыкновению отчетливо произнося каждый звук, доктор Фауст ответил:

— Многоуважаемый шут! Я всего лишь претендую на принадлежащие мне законно пенязи, шиллинги или некие там гульдены, которые беспардонно выгребли из моих кошелей эти неотесанные мытненские выгребальщики, принимая меня то за лекаря, то за ландскнехта, то даже за Мартина Лютера.

И тут доктор Фауст впервые пожалел, почему он не похож на Голема. Но при этом чести своей не уронил, поскольку добавил:

— Вот еще, досточтимые Панове, одно из очевидных преимуществ, которое дает отсутствие души!

Станьчик поглядывал на доктора Фауста вопросительно. Поэтому доктор Фауст продолжал:

— Шуты всегда понятного не понимают! А как тут не понимать, что у кого нет души, у того нет и нюха?! Посему, Панове, деньги для тех, у кого нет души, и не пахнут. Non olet!.. Однако...

Тут доктор Фауст снова глянул в сторону Станислава Станьчика:

— Однако я должен при этом добавить, что, хотя доктор Франциск Скорина и весьма дорог для меня, я никогда его не собирался и не собираюсь продавать! А возместить же свой убыток я требую по той простой причине, что не имею больше драгоценного металла, дабы сопровождать и дальше по Литуании выдающегося ученого мужа, моего дорогого коллегу Франциска Скорину.

И доктор Иоганн Фауст пригорюнился. И вынужден был в данном случае Франциск Скорина утешать пригорюнившегося доктора Фауста тем, что пошлины с него по дороге из Вильны в Полоцк никто брать не будет, но еще в большей мере тем, что стал просить и его, доктора Фауста, и пана Твардовского, как Станьчика и Голема, в Полоцк вместе с ним не отправляться, а по-роскошествовать в полной свободе тут, в Вильне, без него, поскольку все же его, Скорины, присутствие не могло ведь того или иного из наипрославленных его коллег в чем-то не сдерживать, а быть причиной какого бы то ни было сдерживания для кого бы то ни было оп, Скорина, понятное дело, совсем не хотел бы (с трудом доводя эту предлинную фразу до конца, Франциск свой многозначительный взгляд бросал, известно, прежде всего на пана Твардовского). Тем более, убеждал своих сподвижников Франциск Скорина, что поскольку нет между Вильной и Полоцком перегородок-мытней, то и наищедрейшему Станиславу Станьчику никак не удастся и дальше пополнять дырявую казну наилюбимейшего им короля Жигимонта, а пану Твардовскому жесткость цыганского солнца — месяца, как раз пребывающего во всей полноте своей, может лишь подпортить изящную фигуру его. Ну а ждать, когда месяц пойдет на ущерб или тем более родится новый — молодой, Скорина тоже никак не может.

На том и порешили: Прекрасные цветки в Полоцк не поедут.

2. В РОДНОМ ПОЛОЦКЕ

Своего Полоцка Скорина не узнал, особенно предместий. Все вокруг лежало в руинах, обугленное и обрушенное огнем и лишь местами затянутое молодой живительной травой, там-сям уже начинающей буйствовать по-июньски. Там-сям пепелища были прикопаны, там-сям их уже заслоняли белизною теса новые стены или на скорую руку латанные свежей щепой стрехи недогорелых подворий. Резче других выпирали своими черными ребрами пожарища Верхнего замка — городом его уже не называли: Пожарищем! Крепкими были замковые стены из дубовых колод, крепкими были башты из дубовых колод, но покрепче их оказалась сила, что взяла город приступом. И чудились теперь Скорине уже не прошлые порубежные зацепки, хоть все и проистекало из них — как их продолжение. Продолжением зацепок всегда бывают огонь, вытоптанные подворья, поруганная честь...

Опоздал он, однако, ой как опоздал! Да хоть бы и здесь прошли все его молодые и уже немолодые годы, никто и в этом случае не сказал бы ему, что не «божиим попущением» наслана напасть на город, не потому случилось все, что он или кто другой чем-то гневил и разгневил-таки бога. Люди и только люди — причина происшедшему — и те, которых он знал, и те, которых вовсе не знал. Из того, что было ему известно, и из того, что ему никогда известным не будет, все проистекло.

...История движет мир вперед, история и запутывает самое себя. Были населяющие Киевскую Русь восточнославянские племена, общая древнерусская народность, и были северные соседи русичей — литва, жмудь, аукшота, пруссы, и соседи западные — мозовшане, поляки. И это еще до времен Киевской Руси литва, жмудь, ятвяги, аукшота не столько враждовали, сколько единились, женясь, растворяясь друг в друге. Но нашествие разбило единство Киевской Руси, нашествие, которое сдерживали мечами и Койданово, Лида, Минск, Слуцк, и приостанавливали пущи и трясины земель дреговичей, кривичей, ятвятов, литовцев и жмудин. И там, куда не дотягивалась ордынская рука, где оставалась память «Слова о полку Игореве», идея единства, «Словом» воспетая, «Словом» утверждаемая, воспрянула, стала вновь обретать свою историческую плоть. Но то была уже не Киевская Русь, а новая феодальная держава наследников вчерашних русичей, кривичей, ятвягов, жмудин. Был в том новом процессе единения меч, подчиняющий строптивых и несогласных, были и свадебные венцы, роднящие через сынов и дочерей князей киевских, слуцких, литовских, жмудинских. Где прошел подчиняющий меч, там земли Киевской Руси стали называться с того времени Черной Русью — земли Новогрудчины, Волковыска, Слонимщины, Белой Русью же стали называться земли Витебщины, Могилевщины, частично — Полотчины, Минщины. Затем — с постепенным возвышением Великого княжества Литовского — Черная Русь, Белая Русь, как и Жемойтия, Аукшота, стали терять свое самостоятельное значение, ибо тот, кто был из Великого княжества, будь он литовец, жмудин, вчерашний русич, за пределами княжества именовался литвином. И потому-то литвином и считался в Кракове, Праге, Падуе и Франтишек Скорина, тогда как в Падуе могли записать его и как русича.

И уже если Скорина опоздал, то он прежде всего опоздал со своим утверждением нового единства для своего народа, воспрянувшего духом в единении с северными соседями. Книга Скорины это показывала, старобелорусский язык, воспринятый им от матери и отца и ставший у него ярко публицистическим, это показывал. Но книги скорининской не мог увидеть Иван III, ее еще не видел и Василий Иванович. Они помнят, что было, они не знают, что есть. То, что было Киевским, они считают своим, будто ничего в мире не менялось. Вроде бы на одном и том же языке говорили тогда на Черной и Белой Руси и на Руси Московской, и вместе с тем это были разные языки...

вернуться

114

Щедрый (польск.).

вернуться

115

Деньги не пахнут! (лат.)