Выбрать главу

Какие гусляры и парни, какие девчата, Бабич с Онковым тоже не понимали.

— А киноварь, чтобы взор привлекала, яко огнь в ночи! И сейчас наш купец — тот купец, который в дороге. С богом провожает его в дорогу мать, жена, так пусть и божье слово возьмет он в дорогу на всякий день, на всякую минуту. И еще любит купец считать, любит высчитывать, подсчитывать. Так мы ему и пасхалию, а не только часослов, оттиснем-отпечатаем, и пусть он высчитывает, когда пасха, когда коляды, сам пускай, словно бог, высчитывает! И акафисты пускай любой наш купец поет в дороге — по «Малой подорожной книжке». Поет — по книжице в двенадцатую часть листа, в два раза меньшей, чем пражские наши книжечки, в двенадцатую часть листа, чтоб в кармане у купца легко вмещалась, чтоб не мешала ему в кармане — при езде, при ходьбе. Книжица — малая, расходы на нее — малые, а радость от нее купцу — большая!..

Так Якуб Бабич и Богдан Онков впервые услышали о «Малой подорожной книжке», услышали они все то, в чем Франтишек действительно их убедил, заразив их и своим энтузиазмом, и своей верой, хотя, наступая, Скорина-печатник теперь и отступал, ибо «Книжку» решено было печатать на старославянском. И все это ради коммерции? Не только из-за нее, но из-за инерции тоже, потому что читатель привык, не мог за века не привыкнуть к старому словенскому языку, который также был и языком белорусов, но только книжным. Живой, разговорный язык средневековому белорусу казался если и не ниже, то, во всяком случае, менее таинственным и, главное, менее освященным традицией. Скорине же надо было идти к печатному станку, к себе идти и через лабиринты языковых обстоятельств. Утверждение печатной книги! Книжного разума! Нравственности! Выше эллина и иудея! Но утвердит ли он живой разговорный язык так же авторитетно, как утверждена уже в сознании его соотечественников церковнославянщина? Утвердит еще! Несомненно утвердит! И стал дом Якуба Бабича в славном месте Виленском поблизости от рынка на треугольной площади возле Кревских ворот новой типографией Франциска Скорины. И вместе с тем хлопоты у Скорины с «Малой подорожной книжкой» начались ничуть не меньшие, чем некогда с большими пражскими книгами, а может, еще и поболее. Потому что в Вильне труднее было с бумагой, потому что в Вильне еще не появились такие опытные граверы и челядники, какие были у Скорины в типографии Павла Северина в чешской Праге на Старом Мясте. Но работа шла словно по маслу, словно путь сам по себе скатертью стлался. А все потому, что Скорина трудился одержимо, брался буквально за любую работу, делал все, что ни придется: и готовил текст к печати, и набирал его, подгоняя шрифты и буквицы, растирая киноварь, чтоб тут же схватиться за винт печатного станка.

Он действительно работал напряженнейше, бешено, потому что оттиснуть-отпечатать в год столько, сколько страниц было оттиснуто-отпечатано в типографии Якуба Бабича в год 1522-й, — это не то что сделать, представить трудно. Акафисты и каноны вылетали как птицы из гнезда, и не о двух крылах — о восьми, о двенадцати: акафисты — о двенадцати, каноны — о восьми. Были, однако, акафисты и по 16 листов — посвященные апостолам Петру и Павлу, кресту господнему. Всего же акафистов и канонов было в 1522 году отпечатано 168 страниц, «Часослова» — 60, «Шестоднева» — 36, виленской «Псалтыри» — 140, послесловия ко всей «Малой подорожной книжке» — 23. В итоге — 427 страниц текста за один год! Скорина радовался: в Вильне дело идет не хуже, чем в Праге. Пой же акафисты, подымаясь, стоя, Русь! Радуйся, как радовался он, Франциск, когда печатал «Псалтырь», «Часослов», «Шестоднев» и все каноны двумя красками — не только будничной черной, но и праздничной — красной. А где у него красная краска, там у него и орнаментов вдосталь, и буквиц-инициалов вдосталь. Иллюстраций, правда, в акафистах и канонах мало — всего три. Той роскоши с иллюстрациями, что была у него в Праге, здесь, в Вильне, у Скорины нет. И это, конечно, огорчало. Но все же и радовался Франциск, что хотя бы и столько орнаментов, буквиц, шрифта привез-таки он из Праги и смог наконец продолжить свое печатное дело...

«Так в дорогу, «Малая подорожная книжка», в добрый час!» — закончив печатать «Малую подорожную книжку», в один, понятно же, праздничный для себя и своих друзей день напутствовал ее Франтишек в доме Якуба. Бабича или, может, Богдана Онкова, вряд ли, видимо, подозревая, что этот его новый взлет как печатника начался и с высокого наддвинского капища с позапрошлогодним купальским костром.

— Гу-га, гу-га! — танцевал краковяк пан Твардовский, припевая с акцентом ошмянско-польским:

Не было пас, Был ляс[130], Не будет пас, Будет ляс!..

«Ну что ж, — не удивился Скорина, — разве не сам я оставил дражайших Прекрасных цветков тут, в Вильне, чтоб они сполна насладились и волей и своеволием. Теперь вот получи!»

II действительно, когда б ни переступил он порот в пивнушку, что по правую руку от рынка на треугольной площади ниже Кревских ворот, пан Твардовский тут как тут:

Пока пью, до тех пор живу!

И бокал мальвазии или алькермесовки мгновенно, как в бездонной прорве, исчезал и с удивленных глаз доктора Фауста, и с присохлых глиняных глаз Голема, и с ироничных по обыкновению глаз Станислава Станьчика. А тем временем грозный пан Твардовский уже возвышался над массивным дубовым столом пивнушки, как с дубовой долбней, с пригласительным бокалом в своих влажных от пота руках!

Доктор Фауст и Голем свободно сидели за дубовым столом пивнушки и не сутулились настороженно. Не то Станислав Станьчик: гордость не позволяла ему хотя б слегка дернуться онемелым левым плечиком, но, совсем не ожидая от пана Твардовского поблажки, он безотрывно держал свою кружку при губе.

Доктор Фауст второй уже год не веселился. Второй уже год он печалился по своей Неметчине, потягивая редкими глотками не славный гданьский дубльбир[131], а здешнее пиво и закусывая самой вкусной и нездешней шонской селедкой, приговаривая при этом: «Прекрасно! Прекрасно!..»

Пана Твардовского это нисколько не удовлетворяло, и он чуть ли не каждый вечер гремел своим басовитым голосом:

Чтоб мы живы были И шляпами водку пили!..

Будучи сами обладателями недырявых шляп, по-прежнему с опаскою посматривали на раскрасневшегося щеками и не только щеками пана великого мистра Твардовского и доктор Фауст, и Голем, и Станислав Стапьчик. О, как же эту их очевидную предосторожность стал с какого-то момента ненавидеть пан Твардовский — и притопывая черным каблуком со шпорой серебряной, и запрокидывая голову, с которой чуть не падала четырехуголка с высоким павлиньим пером при ней, и выкрикивая:

Если гулять, Значит, гулять, Девку обнять, Пояс отдать!.. (в залог)

Пояс пана Твардовского не был, понятно, ни докторской мантией Скорины, ни докторской мантией Фауста, разве что в поясах всегда имелись карманчики, а в карманчиках — пенязи. Поведение пана Твардовского не могло тут быть ни примером доктору Скорине, ни примером доктору Фаусту. Но, может статься, именно потому, что он ни в Скорине, ни в докторе Фаусте, ни в Големе и даже ни в отличающемся шляхетностью Станиславе Станьчике не обретал себе достойных последователей, пан Твардовский вскоре так разозлился, что однажды вечером во все тон же известной нам пивнушке безапелляционно заявил и всей компании Прекрасных цветков, и самому наиученейшему доктору и печатнику разных там «Малых подорожных книжиц» Франциску Скорине, что пора наконец им услышать его главнейшую тезу жизни. И тогда в пивнушке возле знаменитого Виленского рынка на треугольной площади прозвучало коротко, но во всей своей значимости и силе великое кредо великого маэстро:

— Жизнь — не что иное, как игра! Игра, несчастные умники! Игра, университетские бедолаги! Игра, пивоглоты и глиняные головы! Га? У великих мистров игра, известно, великая, а у посполитых заморышей — посполитая грызня! Главное — не приобрести и потомкам оставить, а все, что имеешь или заимеешь, промотать! Промотать жито, промотать холопа, промотать лес, Крез ты или не Крез!..

вернуться

130

Лес (польск.).

вернуться

131

Двойное пиво (нем.).