— А вы тут — лада, лада! Как чернокнижник, — провозглашал пан Твардовский уже едва ли не на весь божий свет, а не только под низковатый потолок пивнушки возле треугольной рыночной виленской площади ниже Кревских ворот. — Как чернокнижник, — повторился пан Твардовский, — я должен сказать, что над этой расщелиной, о которой говорит в своей поэме наидостойнейший песнетворец Николаус Гусовиан[139], я вижу не только Мартина Лютера, но и многоуважаемого Франциска Скорину. Но я — не о том! — сделав широкий жест, казалось, опять обретал новую блистательную форму пан Твардовский. — Я совсем не о том.
II следом за этими словами вновь зазвучали гекзаметры, вроде бы ни к кому специально паном Твардовским в пивнушке не обращенные, но все-таки своего адресата, безусловно, имеющие — Франциска Скорину. Итак, звучали гекзаметры:
И пан Твардовский захохотал как Мефистофель. Что ото был именно мефистофелевский хохот, мог подтвердить доктор Фауст. И торжествовал тут пан Твардовский, то-оржество-овал:
— Порушили небо и землю, море и сушу?! И земля и суша беспробудно спят. Спят беспробудно, кого ж вы хотите поднять в дорогу своими малыми подорожными книжицами, кого вы хотите подвигнуть на деяния своими деяниями апостолов! Апостолы, слушайте, что говорят поэты! Если их слово не пробуждает владетелей земных, беспробудно спящих, то разве разбудит их ваше слово — слово над расщелиной, слово накануне действительного конца света?! И если я гуляю, то сознательно. Это единственное, что на свете нам осталось. Не только мне, пану Твардовскому, но и всем панам и смердам, купчикам и челядникам! Всем!..
Пан Твардовский торжествовал. Прекрасные цветки средневековья молчали. Молчал и Франтишек Скорина. И как бы между прочим, обращаясь к нему, пан Твардовский добавил:
— А кстати, Микола Гусовский посвятил свою поэму «Песнь о зубре» королеве Боне. Посвятить что-нибудь ей пора уже и вам, многоуважаемый Франциск Скорина! И не только ей, но и секретарю ее королевского величества ясновельможному Людовику Олифио, как то сделал тоже досточтимый поэт с берегов Немана и Днепра Микола из Гусова.
Скорина молчал.
Пожар в Вильне, или глава шестая, в которой с превеликой скорбью повествуется о Пламени Втором, настигшем многосведущего мужа в науках Франциска Скорину в Вильне, и о лютой жестокости неумолимого мора, что отнял у него любимую Маргариту и незабвенного брата Ивана, а также о менее достойных печали приключениях того же самого Франтишека Скорины в Кёнигсберге.
Кто эта, блистающая, как заря, прекрасная, как луна, светлая, как солнце, грозная, как полки со знаменами?..
Сам Франтишек Скорина это время своей многославной жизни Пламенем Вторым не называл. Так случилось, что где-то возле этого времени стал он вторым мужем Маргариты, но разве мог он в душе своей хотя б на миг предположить, что он — второе пламя для нее?! О втором не думают, когда любят; о втором забывают, хотя как все это и Маргарите и ему, Франтишеку, пришлось пережить, о том лишь они вдвоем и знали — сам Франтишек, сама Маргарита — вдова Одверника!..
«Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее — стрелы огненные; она — пламень весьма сильный. Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее...» Теперь Скорина не только был печатником этих строк из «Песни песней», оттиснутых им красной краской еще в Праге, — теперь он сам, как печать, положил на сердце свое Маргариту, положил ее любовь и судьбу, когда, взяв кольцо из рук Маргариты, надел его на палец ему старый, как мир, священник, который на брак их благословлял. Ни Полота не могла потушить своими волнами того, что еще некогда на капище возле Воловьего озерца начиналось; ни Двина в своих могучих берегах, как бы ни бушевала, не в силах была залить пожара, сжигавшего грудь, глаза, руки Франтишека и Маргариты. Но это, однако, и впрямь не было Пламенем Вторым, хоть и было Пламенем. Было оно как вечное солнце. И от бога оно было для них, и во славу бога и солнца, особенно для Скорины — пламя неуничтожимое, как сама стихия жизни. Некогда греки тех стихий насчитывали четыре: огонь, вода, воздух и что-то неопределенное, бесконечное. Любовь? Неопределенности Скорина не терпел. Про любовь же писал, как про «жадности плотъские», видя в человеке существо двойственное: духовное, внутреннее, разумом наделенное и телесное, внешнее («зоунутранае»), похоти и греху подвластное. Девятую заповедь Моисея «Не желай жены ближнего своего» Скорина знал, как, наверное, все в его время. И он, Скорина, всецело повинуясь прирожденным законам, как называл он заповеди Моисея, пока был жив Одверник, поступал согласно заповеди Моисея девятой. Настоящие мучения, о которых Скорина и не предполагал, начались для него после смерти Одверника. Не вспоминай Скорина при этом, как двадцати четырем профессорам Падуанского университета он излагал, не моргнув глазом, аристотелевскую науку о мозге как вместилище влаги, охлаждающей кровь, то разве смог бы он вообще охладить свою кровь, сбить жар ее, унять пламень ее? Мозг его здесь словно был Полоты глубже, Двины шире. То, что согласно «Песне песней» не в силах потушить вода и реки, до поры до времени все же гасили разум Скорины, сдержанность его, осмотрительность-осторожность. «Мужа и жены почтивое случение... от всех народов посполите соблюдаемо ест» — в эти свои слова, из «Второзакония» взятые, вкладывал теперь Скорина особый смысл, освященный и поучением Павла, что «мужи со своими женами имають во любви жити».
Апостол Павел! Да, апостол Павел — он не только на печатание «Деяний апостольских» подтолкнул в жизни Скорину. Подтолкнул он его и сейчас — в минуту растерянности скорининского разума, особенно в тот день, когда Франциск перечитывал отпечатанное им в Вильне первое послание Павла к Тимофею, задерживаясь на словах: «Младые пак вдовице замуж да идуть». А разве ж Маргарита старая, Маргарита — вдовица Юрия Одверника? «Молодая! Молодая!.. Но как сказать ей об этом? Как?..»
...Непредвиденное случилось в начале июля месяца года 1530-го, и по причине неизвестной. То, что сушь тогда стояла весь май и весь июнь просто невыносимая, известно, как доподлинно известно и то, что огонь занялся от Трокских, или Францисканских, ворот. И хоть не было здесь надписи «Врата Небес», как на полоцком бернардинском костеле, огонь от них так рвался в небо, что от самих ворот и вообще места Виленского мало что на земле осталось.
Городской пожар для средневековья не новость. Но этот, в Вильне, просто ошеломил виленцев своей невиданной стремительностью. Ветер налетел тотчас же —порывистый, беснующийся. Где пожар, там ветер, — испокон веку знали виленцы, но то был даже не вихрь — ураган, который вымел две трети города едва ли не в мгновенье ока, а что осталось после него, чернело призрачно не одними лишь пустыми подворьями погорельцев. Стены костелов, церквей, других каменных строений, особенно в тех местах, где их лизали языки огня, вырывающегося через раструбы окон, были теперь все в черных разводах от недавнего красного пламени. Огонь добрался и до Нижнего замка, и до кафедрального костела. Только до Верхнего замка не дотянул — как бы не хватило духу или малый взял разгон, чтобы взбежать по крутому склону горы.
139
Гусовский Микола (около 1480 — после 1533) — поэт-латинист, один из крупнейших поэтов эпохи Возрождения, родом из Белой Руси.