Выбрать главу

Лицо князя Острожского усобородое; щелки глаз узкие — от одутловатости лица; щеки в красных прожилках. Он закован весь в панцирные латы — наперсники, наплечники, недостает только шлема на лбу. Что ж, тут суд, а не битва.

Шрамы от сабель у князя Острожского — под зарослью бороды, под панцирем. То было летом 1500 года: израненный над Ведрошем, разбитый вдрызг, он был пленен русскими войсками. В то время Скорина еще даже не собирался из своего Полоцка уходить в Краков. Но Скорина стал уже бакалавром, когда бежал из плена князь Острожский — в 1507 году. В благодарность богу за свой счастливый побег из плена церквей в Вильне князь, однако, не строил. А вот когда победил в 1514 году под Оршей, то, пожалуйста, две церкви в Вильне выстроил, как торжественно и обещал накануне битвы, прося у бога победы!.. Такая практичность рационалисту Скорине не могла казаться непогрешимой. Тем более не по нраву была Скорине та непримиримость, с которой князь Острожский относился к московскому царю Василию Ивановичу. Об той непримиримости знал в Вильне каждый.

И еще одно понимал книжник Скорина, поглядывая на закованного в латы князя: если князь Острожский поддерживает перед королем Жигимонтом православную церковь, а православная церковь его, Скорину, не поддерживает, то скорее всего пустыми окажутся надежды, что князь Острожский когда-нибудь его, скорининское, печатное дело поддержит!..

А фигура пана виленского Юрия Николаевича Радзивилла обращала на себя внимание Скорины прежде всего широченным золототканым поясом, охватившим его огромное чрево. И Скорина вспомнил, как о таких поясах напевал в пивнушке пан Твардовский.

Нет! Этот пан и за персидскую шахиню пояса своего не оставит, своим не поступится, хотя... И тут Скорине опять приходило на память, как королева Бона мирила Гаштовта и Радзивиллов, о чем тогда весьма охотно судачили все виленцы. Хотя королева Бона и приехала в тот первый раз в Великое княжество Литовское вовсе не бедной родственницей здешнего магнатства, а пани-владетельницей многих и многих окрестных земель, еще в 1519 году ей щедрым Жигимонтом подаренных, те подарки, однако, Бона считала мелочью. А в мелочь попали весьма значительные окрестные города и веси: бывшие княжества Пинское и Клецкое, Кобрин, Паланга на берегу Балтийского моря, некоторые староства на Подляшье и Волыни, возле Городни, возле Ковно. Однако Бона жаждала большего, у короля выпрашивала большего, и потому Жигимонт в Впльне в 1528 году уполномочил ее на выкуп отданных им когда-то в залог владений не только в Короне, но и в Литве. И принялись заправилы Великого княжества Литовского выбрасывать такие коленца, словно какие-нибудь шалуны-подростки. И так вот случилось, что снег в декабре не успел пасть на землю, а Николай Радзивилл — в пику своему заклятому до сих пор врагу Гаштольду — подарил королевичу Жигимонту Августу все, что незаконно умудрился прибрать к своим рукам. Бона хитрила: дар принимала, но при условии, что Радзивиллы помирятся с Гаштольдом. Радзивиллы вроде бы шли на уступки, кое-что жертвовали Гаштольду из своих владений, но опять же уступленными оказывались деревни, которые в действительности были королевскими. О, то была игра, то был торг! Бона выгадывала себе славу миротворца. И при своих интересах оставались Гаштольд, Радзивиллы...

Еще не уедет Скорина из Вильны, когда летом 1533 года Бона опять — уже на целых три года — оставит Вавель и прибудет в свои обширнейшие в Литве, Беларуси, на Украине владения. Три года есть три года: для шляхты, для отвода ее глаз и мыслей, для расположения к себе простого люда она закрутит и пустит во все стороны молву о себе как о меценатке-основательнице костелов и школ при них. И, таким образом, слава Боны как миротворца магнатов начнет умножаться на славу покровительницы образования. И вновь же в продолжение официальной версии — cui bono?[141] — Бона закрутит и пустит по всему краю слух о себе как о земле-устроительнице, всячески поощряющей культуру землепользования. А на самом деле все это будет не чем иным, как культивированием расчета и подсчета, обожествлением аршина, которым будет перемерена земля белорусская, и весов, на которых будет взвешиваться все, чем богата земля белорусская, чтобы полной мерой идти только в руки Боны и ни в чьи другие. И так подручными Боны сделаются мерщики, управляющие и войты: «пописывать» землю станут мерщики, выжимать прибыль из нее — управляющие с войтами. Осанна пелась их талантам, а не отсталой культуре местных Гутенбергеров. Был ли весь макиавеллевский азарт Боны Сфорцы, что принялась «пописывать» земли Беларуси, Украины, Литвы за год всего лишь до суда Маргариты, понятен Скорине, сказать трудно. Ясно, однако, одно: в Беларуси Боне было не до Скорины, как не до Скорины было и королю Жигимонту в Вильне. Все это Скорина весьма отчетливо увидел и осознал как раз на королевском суде Маргариты.

...Скорина был мудрым человеком, Скорина умел понимать сильных мира сего. И он явственно почувствовал, что. как ни красиво говорил в деле о Маргаритином доме перед королем и всей Преднейшей Радой, Жигимонт его как будто не слышал, как будто не видел. Может, сказалось недомогание короля — человека уже старого? Короля — и Скорина мог о том знать — задерживало в Вильне не только ожидание сейма, который должен был собраться только в октябре 1529 года, но и болезни. Собственно, Скорина мог быть только доволен, что сейм откладывался и что король недомогал, иначе королевский суд в Вильне в 1529 году вряд ли состоялся бы и тяжба с Субачовичем и Чуприным повисла бы над его шеей как дамоклов меч. А так — спустя минуту-другую он услышит приговор королевского суда, и Скорина надеется, что приговор будет справедливым. А что король не слушал его, скорининских, доказательств, логики, риторики, вроде как вовсе не видел его мантии, берета, то не такая уж это для него, Скорины, большая беда. Не слушал король, зато вон как слушал епископ Ян — Скорина даже растерялся, заметив его неподдельный интерес. Он в то мгновение не сказал бы, что — рослый, молодой, красивый — епископ ему нравится, но ощущение того, что к нему проявляют любопытство, у Скорины было. А кому не по душе такое искреннее внимание, тем более когда исходит оно от особ, подобных епископу виленскому?!

На суде о самом епископе Скорина думал менее всего, потому что он знал Яна как ревнителя католицизма, латыни, сторонника папы римского. Разве может такой епископ содействовать делу белорусского книгопечатания?!

Гаштовта не было на суде, и в дуйте своей Скорина, возникни надобность признаться, признался бы, наверное, что именно о нем и до суда и на суде он преимущественно и думал. И тому было много причин, из которых главная заключалась, может, вовсе и не в том, что Гаштовт являлся первым лицом в Великом княжестве Литовском. И действительно: Гаштовт был не только виленским воеводой, но и канцлером княжества, и, главное, готовил к изданию Статут Великого княжества Литовского. В истории княжества он станет первым статутом, и редакторскую работу над ним канцлер Гаштовт и заканчивал именно в год Маргаритиного суда.

О Гаштовте, Скорине казалось, он знал все: и что происходил Альбрехт из стариннейшего и знаменитейшего в Литве рода, и что род этот имел даже привилегию на печатку из красного воска, пользоваться которой было разрешено только правящей королевской семье. Женат князь Альбрехт был на княжне Софье Верейской, а Верейские вели свою родословную не от кого-нибудь — от самого великого князя московского Дмитрия Ивановича Донского (сын Дмитрия Донского Андрей получил когда-то в наследство Верею, отсюда и князья Верейские). Гаштовт Альбрехт кичился повсюду прежде всего славою деда своего Яна — первого в их роду Виленского воеводы, чье имя широко и прочно вошло в летописи. Альбрехт Гаштовт — второй из Гаштовтов, кто стал виленским воеводой: усиленная славою деда, его известность воеводы Виленского была как бы дважды известностью. При такой известности можно было, если тебе угодно, не только не ходить на королевский суд. Хотя на то время у Гаштовта имелась на любой упрек и одна весьма уважительная отговорка: Статут!

вернуться

141

В чью пользу? (лат.)